Предисловие ко второму изданию
Habent sua fata libelli… Эту книгу, первое издание которой появилось в начале 80-х годов прошлого века, я только отчасти могу считать своим личным произведением. Вне «школы» историков и методологов науки Института истории естествознания и техники АН СССР (ИИЕТ) тех лет она бы не возникла. Дух этой, условно, школы, можно даже сказать, всего нашего позднесоветского эпистемологического Sturm und Drang’a ярко передан в книге М.А. Розова, Ю.А. Шрейдера и Н.И. Кузнецовой, рукопись которой была написана в том же году, что и монография о квалитативизме Аристотеля[1], но опубликована только недавно[2]. Кстати, один из ее параграфов представляет собой как раз расширенную рецензию Юлия Анатольевича Шрейдера на мои аристотелевские (он бы сказал – аристотелианские) штудии[3]. С любовью вспоминаю Юлика, как его называла Наташа Кузнецова, человека со вскипающими необычными идеями, поэта и искателя высшей истины и при всем том замечательного ученого, математика и науковеда. Другой автор упомянутой книги – Миша Розов, дорогой Михаил Александрович – увидел в моей «кухонной» интерпретации «физико-химии» Стагирита подтверждение своей идеи о «репрезентаторе», с помощью которой он описывал познание.
«Физико-химический космос мыслится как обобщенная кухня, – пишет Ю.А. в своей рецензии, – где кипятятся, жарятся, варятся и пекутся вещества и предметы, чтобы получить завершенное существование (приобрести необходимые качества). Мир как кухня – вот самое емкое выражение сути аристотелевского представления о мире. Кухня – очень емкий и яркий репрезентатор, найденный великим мыслителем из Стагиры»[4]. Мне было ближе, чем представление о репрезентаторе, выдвинутое Розовым, понятие схемы, идущее от Канта и специально разработанное для аристотелевской науки ее исследователем Ж.-М. Ле Блоном[5]. Концептуальный мир Стагирита, согласно французскому ученому, формируется на поддерживающей его схематической триаде таких базисных структур человеческой реальности, как действие, язык и жизнь, что, пусть и отдаленно, напоминает идеи Фуко, высказанные в его только что переведенной тогда мною (вместе с Н.С. Автономовой) книге «Слова и вещи» (1977). Я упоминаю об этом не случайно: в моем тогдашнем интеллектуальном мире Мишель Фуко с его структурализмом и затем постструктурализмом много значил и для работы как исследователя античного знания. Ведь переводчиком его блестяще написанной книги я стал, говоря по-аристотелевски, «ката сюмбебекóс», то есть по совпадению, а не сущностно. Ответа на вопрос о причинах обнаруженного и озадачившего меня в то время разрыва цельности в представлениях Стагирита о качествах[6] Ле Блон не дал (ответ на этот мучавший меня вопрос вообще отсутствовал в тогдашнем аристотелеведении, насколько я мог судить, просмотрев и изучив все, что мне было тогда доступно), причем проблема качества как специальная тема вообще не интересовала этого замечательного французского ученого. Но идея о схемах, поддержанная его интуициями и идеями других исследователей, в том числе и Фуко, помогла мне ответить на этот кардинальный вопрос. Выявленное расхождение удалось объяснить, в конце концов, разнородностью схем, лежащих в основании не стыкующихся, противоречащих друг другу представлений о качествах в Corpus Aristotelicum.
Научная философия, как и сама наука, а предпринятое исследование причин «расходимости» в представлениях Аристотеля о качествах нужно отнести именно к ней, делается не в одиночку, а в связке с другими, в режиме интеллектуальных «перекличек» и «резонансов». Сеть интерсубъективных и междисциплинарных связей в те годы была в ИИЕТе и вокруг него действительно «креатогенной». Все мы, такие разные, были, однако, ориентированы одной собиравшей все наши усилия проблемой. Перед нами стояла звучащая не только фанфарами побед, но и набатом тревоги загадка Науки как рискованного антропологического и онтологического, космического предприятия, генезис, структура и судьба которого нам приоткрывались как неотделимые от судьбы самого человека как такового. И для ответа на вызов этой объединяющей нас великой загадки у нас были давно уже апробированные научным сообществом нормы и средства исследования. Философия тогда для большинства из нас, работавших в ИИЕТе, означала научную философию. Я только перечислю имена некоторых ученых, с которыми в 70–80-е годы прошлого столетия работал бок о бок – В.И. Кузнецов, М.К. Мамардашвили, П.П. Гайденко и В.П. Гайденко, И.Д. Рожанский, А.П. Огурцов, Б.А. Старостин, Б.С. Грязнов, А.В. Ахутин, Л.А. Маркова, Н.И. Кузнецова …
Однажды, в конце 70-х годов, я зашел в кабинет заместителя директора ИИЕТа В.И. Кузнецова и не без чувства облегчения положил на стол объемистую рукопись: «Вот!» И про себя подумал: «А ведь это можно представить и как докторскую диссертацию…» Мол, запланированное исследование закончено, результаты получены (в науке и в научной философии они обязательны и важны), «мавр сделал свое дело». Название работы – «Генезис и структура квалитативизма Аристотеля» – оказалось тогда неожиданностью не только для руководителей Института, но и для меня самого, правда, несколько раньше. Ведь в план-карте я писал совсем другие темы («античная предыстория учения о химических элементах» или что-то в этом роде – точно уже и не помню). Все ключевые слова титула рукописи и книги возникли в ходе самого исследования, тогда, когда уже четко определилась его проблема и стали вырисовываться пути ее решения. Термин «квалитативизм» оказался вообще совершенно незнакомым для всех[7]. Было, конечно, понятно, что речь идет о качествах, но оставалось неясным, почему автор использует этот латинский неологизм? Директор ИИЕТа С.Р. Микулинский, человек, мягко скажем, идеологически осторожный и недоверчивый, прежде чем провести рукопись через Ученый совет, решил отдать ее на рецензию известным специалистам, которым доверял. Ими оказались Василий Васильевич Соколов и Татьяна Вадимовна Васильева из Института философии. И только тогда, когда от них были получены положительные отзывы, судьба рукописи была решена: она станет книгой. И когда она вышла в свет, то постепенно незнакомое, непривычное слово «квалитативизм»[8], на произнесении которого многие поначалу спотыкались, вонзая в незнакомую вокабулу лишние слоги, вошло в словари и энциклопедии, стало обиходным термином эпистемологии, истории науки и философии.
Оглядываясь назад, нельзя не заметить, что в те далекие годы сошлось воедино множество разнородных факторов, что и привело к рождению этой книги. В частности, мое химическое образование сыграло здесь свою очевидную позитивную роль. В.И. Кузнецов, мой оппонент на защите кандидатской диссертации, взял меня, преподавателя философии МГУ, в ИИЕТ именно в сектор истории химии. Не получив университетского философского образования, я всегда стремился пополнить свои знания истории философии и вести исследования в этой области и поэтому не случайно обратился к Античности, науку которой увенчивает фигура Аристотеля. У Дильса есть книга «Античная техника», с изучения ее я и начал мои штудии. Я хотел – читатель поймет условность этой фразы – написать как бы химическое ее подобие, своего рода «Античную химию». И обойти Аристотеля на этом пути было никак нельзя: в этой теме он – центральная фигура. Химия же есть наука, прежде всего, о качественной сфере вещественного мира, из которой она исходит и к которой возвращается как к своей цели, применяя для ее познания количественные, физико-математические методы. В фокусе ее внимания стоит проблема причинного объяснения возникновения качеств и, соответственно, способов целенаправленного управления процессами их изменения, решающих задачу получения веществ с наперед заданными характеристиками. Логическая цепочка, связывающая химию, понятие качества и философию в ее античном состоянии, как бы сомкнулась на выпускнике химфака, ставшего преподавателем философии МГУ и пожелавшего после пяти лет педагогической работы перейти в академический институт для научно-исследовательской работы.