Пролог
Сеялся холодный мелкий дождь, по пустынной улице прогремела конка. Редкие прохожие спешили, подняв воротники и спрятавшись под зонтами, или надвинув глубоко шляпы и картузы. Парень в пальто и без головного убора шагал напропалую по лужам. В доме, куда он вошёл, двери ещё не запирали. Хозяин ночлежки усмехнулся:
– Зачастили к нам, сударь. Ваша матушка опять приходила и оплатила все счета.
– Оставь, Мохов. Плохой из тебя исповедник, – сказал пришедший, протягивая деньги.
Он снял пальто и остался в мятой рубашке и мятых же, забрызганных грязью брюках. В кармашке парчового жилета с дорогой серебряной отделкой блестела краем луковица часов.
Хозяин предложил посушить пальто, кивнул на печь. Но паровой котел едва гонял тёплый пар по трубам. Было холодно и промозгло. И гость, ничего не ответив, занял свободное место, свернув пальто и подложив его под голову.
В большой комнате двухэтажные деревянные настилы заполняли всё пространство. Люди обычно здесь спали вповалку.
– Вам повезло, Дмитрий Михайлович, – хозяин огладил короткую русую бороду и изобразил улыбку на красном свекольном лице. Монеты исчезли в кармане. – Время раннее, народу мало. Ещё немного, и вам не удалось бы даже присесть. Будете ужинать?
Постоялец уже закрыл глаза, вытянув ноги в высоких кожаных сапогах и свесив их с кровати, но теперь посмотрел из темноты, из-под настила.
– У меня нет таких денег, Кузьма. Иначе не было бы меня здесь, – сказал он насмешливо и опять закрыл глаза.
– А-а! Господин Игнатьев, вы опять улеглись не на своё место! – от дверей раздался визгливый смех. Заправляя смятые деньги в подвязку чулка, женщина покачнулась. – А я вам говорила! Не слушаете вы старших, Дмитрий Михайлович, оттого все ваши беды.
– Ты много пьёшь, Лукерья, оттого твоё лицо похоже на печёное яблоко, – не открывая глаза, сказал Игнатьев. – Удивительно, как у тебя могло родиться такое чудо, как Саша.
Женщина побагровела.
– А-а, – протянула она, прищурившись, – тебе приглянулась моя Сашенька!
– Не мешай отдыхать человеку, Лушка, – бросил Мохов и встал между ней и постояльцем, – господин Игнатьев оплатил место, а кто на нём будет дрыхнуть, нравится ему твоя дочурка или какая другая девка, мне всё равно.
– Девка?! Моя Саша – девка?! – завизжала Лушка, попытавшись вцепиться в физиономию Мохова, промазала и тут же получила от него затрещину.
Лушка или Лукерья Акимова, уже и забыла, когда её звали настоящим именем. Когда-то красивая, белокожая, с еле заметными веснушками на скулах, с русыми пушистыми волосами, теперь будто потускнела, прежними остались только отчаянные синие глаза и веснушки.
Весёлая и крикливая она любила выпить, никогда не унывала, или этого никто не видел. Ночью скребла полы в ночлежке, днём мыла посуду и помогала на кухне. Вечером Мохов закрывал глаза на то, что она обчистила карманы какому-нибудь мастеровому, и потом тот шарил по карманам и не знал, чем расплатиться. Мохов выталкивал его на улицу, наваляв крепко по шее.
Себе Лушка брала только пятую часть ворованного, остальное отдавала хозяину. А недавно Мохов, взяв старшую дочь к себе на работу, разрешил вдруг оставлять четверть. Утром измотанная, протрезвевшая и злая Лукерья плелась в лавку за съестным и кульком карамели, а потом отправлялась в свою конуру.
Дочерей она любила, но виду не подавала. Старшей Саше в запале частенько обещалось «дровиной по хребту». Та лишь смотрела на мать исподлобья, и Лукерья усмехалась, чувствуя отпор, думая про себя – «упрямая, не своротишь, Владимир Евсееич хорошую по себе память оставил, грех жаловаться. Ох, Володечка, помотало меня, лучше тебе меня не видеть с того света». Владимир Евсеич, офицер с военного корабля из Приморска, дочь любил и имя ей дал в честь своей матери – Александры. Да сгинул потом в какой-то Новой Гвинее, подхватив лихоманку. Тогда и закрутило Лукерью, пить стала.
«Красива – в мать, взгляд насмешлив и тяжёл – в отца», – так говорили про Сашу. Вторая, Полина, была младше Саши на девять лет, обожала сестру, побаивалась тумаков матери, весёлая и быстрая, улыбчивая, будто открытая всем ветрам, обхватит мать и потянет кружиться. Лукерья виду не покажет, по голове погладит и отпихнёт, рассмеявшись, а сама подумает: «Аж душа заходится, улыбка эта… точно сам Емеля с того света вернулся». Емельян был вором, сгинул на каторге.
Сейчас Лукерья взбесилась от слов этого «ненормального сынка Игнатьева» о дочери. Но получив оплеуху от хозяина, как-то в раз стихла, криво усмехнулась и пошла вглубь коридора. Вскинув голову, она вдруг отчаянно запела, потом выругалась и открыла дверь в кабак. Ворвались на мгновение пьяные голоса и женский визг, вслед за Лукерьей ушёл и Мохов. Стало тихо.
Игнатьев, казалось, задремал. Но его руки, демонстративно скрещенные на груди, дрожали. Челюсти были крепко сжаты, не позволяя зубам заплясать от озноба. Промокшая одежда и еле топившаяся печь не давали согреться. «Если завтра Афанасьев не продлит аренду ангара, всё будет кончено», – думал он.
Ангар высился на окраине города. Вереница кустов отделяла его от тянущегося до самого горизонта поля. Строение было возведено под новый цех ткацкой фабрики на земле купца Афанасьева. Сын Афанасьева устроился туда механиком, а потом погиб. И вот уже два года, как строение пустовало, пока младший Игнатьев не снял его внаём.
Афанасьев в первый раз ошарашено отметил потрясающих размеров деревянный остов, затем появились огромные лоскуты промасленной плотной материи, бухты канатов и тросов, огромная килевая ферма, собранная из стальных шпангоутов, скреплённых продольным стрингером. Такое он видел только на судоверфи, когда рёбра будущего корабля торчали ещё не обшитые оснасткой.
Афанасьев качал головой, сверлил проходивших работников взглядом и сплёвывал на пол. Он считал самоубийцей каждого, кто приближался к механизмам.
Время шло, и вскоре внутри ангара надулся пузырём тряпичный кокон.
Веретёнообразное, почти тридцатиметровое туловище чудовища с обвисшими боками, в стропах и настилах деревянных переходов, занимало теперь всё пространство ангара и заставляло Афанасьева жаться к двери, когда он приходил требовать деньги. Неприязнь к этой необъятной машине появилась сразу, как только он увидел её.
Неприязнь у него была ко всем машинам. К паровозу, дымившему чёрными клубами, к счётной машинке в конторе у господина Картузова… к станкам на ткацкой фабрике, что утянули в себя его сына, полезшего ремонтировать. Парень только получил работу. Прошло лишь два дня, и им с матерью выдали его искорёженное машиной тело.
Глубоко посаженные глаза Афанасьева злобно смотрели из-под бровей, узкие губы жевали щетину усов. Он вздрагивал, когда младший Игнатьев выныривал откуда-то из-под брюха огромной полотняной туши, то вздыхающей и гудевшей, а то висевшей неподвижно. Игнатьев в замасленной белой рубахе и прожжённых штанах протягивал деньги, осторожно подталкивая к выходу.