МЫ
Ее не стало. Нет, она не умерла, но ее не стало. Так бывает, бывало и еще повторяться изо дня в день, может быть прямо сейчас у кого то, на другом континенте не становится кого то, а может быть этажом ниже или за стенкой. Остаётся только память. Память могла храниться вечно, лишь желтела со временем, как бумага, но не гнила и не разлагалась, как фрукты, что передержали на прилавке. Нельзя есть каждый день только свежие фрукты с прилавка. Через неделю их крепкий сок превратится в забродившую мякоть, а еще через неделю в разлагающуюся гниль. Мы оба знали, что больше не можем есть то, что разваливалось смрадом. И все закончилось. Всегда все заканчивается, к этому наверно нужно просто быть готовым, глупо биться о стену, что выросла перед фруктовыми садами и растирать кулаки до костей пытаясь ее проломить. Наши фрукты уже давно опали, перебродили и окончательно стали падалью. Мы с ней оба понимали, что мы закончились. Оба понимали, что назад пути нету, да и ни мне ни ей, уверен, не хотелось назад, уж слишком много там было всего такого замешано. Мы как-то грустили, но скорее по тому, что у нас когда-то было, но не по тому, что могло бы быть. Как измученные к осени деревья, грустят по своим опавшим детям, но не желают больше ни одного солнечного дня, который теперь будет лишь мучать и дожигать их, желая уже отдохнуть и скорее окунуться в глубокий зимний сон. Но мне почему-то стал так же и отвратен вкус других фруктов, даже их запах. Память, окончательно вырванная из почвы реальности была сильнее всех окружающих запахов, всего мира. И я решил жить с памятью.
ПОСЛЕ РАБОТЫ.
К счастью, мне помогало то, что когда я переехал, то мне, слава богу, не хватило глупости обзавестись докучающими, назойливыми друзьями, не было даже хороших знакомых, которые бы врывались со своими звонками как ветер в затхлую комнату. К счастью и от социальной сети можно было избавиться простым рывком интернет кабеля из разношенного гнезда моего старого toshiba. На работе так же не приходилось страдать социоблядью. Я ничего не продавал и не покупал. Я спокойно сидел себе и делал свою работу, не монотонную, но и не напряжную. Она была доступна только мне и кроме меня ее никто не выполнял, так что ни с кем консультироваться и отчитываться так же не нужно было. Потому я большую часть времени сидел в наушниках. Вся музыка которая меня когда то интересовала была переслушана. Все интересные фильмы, были переведены в формат mp3 и так же заслушаны до дыр.Чаще всего я сидел просто в наушниках с выключенным плеером, что бы со мной не вздумал кто нибудь вдруг заговорить. Ответить, чем ни будь на чью ни будь болтовню, я конечно был не прочь, но старался по возможности избегать этого. В идеале я бы хотел вообще ни с кем не контактировать, не говорить и вообще никак не взаимодействовать. Так я смог бы возможно без перебоев генерировать из памяти ее. Я забыл ее как человека, забыл все, что происходило. Чаще всего, неприятного и доставляющего и мне и ей гору дискомфорта. Я аккуратно выделил все это из памяти и сжег. Возможно неприятные моменты и возвращали ощущение реальности, но я от них избавился и реальности не осталось. Она – физическая, где-то спала в своем городе, ела, курила, заводила новые знакомства. Но это был посторонний человек, не было ни трепета, ни тоски по ней. Я ее клонировал в своей памяти отсеяв все гены реальности. Ее душа начала жить новой жизнью во мне, душа воспоминаний. Девственно чистая и вечно светлая. Белый лист бумаги. Нет, я не шизанулся, как тебе сейчас может показаться, я ее любил, но не любил то, что у нас было. Если можно было все это объяснить одним предложением, то считай я это сделал. Я создал ее душу, но необходимо было тело. Душа без тела, лишь безродный призрак, вселяющий ужас и холод.
Каждый вечер мне на ноутбуке случайно попадались ее фотографии. Весь рабочий стол был усыпан всякими аудио файлами, текстовыми документами и ярлыками в вперемешку с этими фото. Я всегда все сохранял на рабочий стол, дабы не потерять и в итоге эта затея привела меня к тому, что на рабочем столе более 300 файлов в которых черт ногу сломит, в том числе и среди фоток. Я не жалел времени и пересматривал их каждый вечер. Все до одной. Но человек на них был холоден и чужд мне. Я любил ее образ, но перестал чувствовать что-то к ней самой. Если фотография хранит образ заточенный в теле, то мне нужно было избавиться от ее прежнего тела.
(Расслабься, я не веду к тому что я ее убью, изнасилую и закопаю в лесу, тут такого не будет.)В какой то момент я понял что не плохо было бы ее начать рисовать, что ли. Это как выбить образ из головы клином. Ведь только так можно избавиться от тесного тела, закрытого в рамках физической реальности полной несовершенств и разочарований и создать образ, в который ты можешь вложить все самое яркое, нежное и трепетное, то чего никогда не передаст фотография. Я стал вселять ее новую душу в тело, которое я лепил из графита. Внешне это была она же, но душа в этом теле была, чем-то новым и особенным, одновременно начавшим жизнь и на рисунке, и во мне. Весь день на работе я с нетерпением ждал наступления вечера, как ждали встречи влюбленные. Вечером же я снова прикасался ее образом графита к бумаге и переводил на эту бумагу то, что видел только я. Вечером мы оставались наедине, и я мог снова гладить ее по плечам, касаться пальцами ее кожи на спине и щеках, я сам мог стать графитом, а она должна была лежать на кровати бумаги. Я ложился рядом и смотрел, через глаза и следы графита, я проникал в каждый штрих, в каждую линию. Я утопал в них и выныривал, чтобы покурить и посмотреть на часы. Это время проведенное вместе, волновало меня сильнее всего того, что могла бы предложить мне самая прекрасная девушка мира, ведь прекраснее ее образа, не было порождено похотливыми и плотскими земными желаниями, завязанными на инстинктах и лицемерии. Нет, здесь же были лишь мы с ней вдвоем. Одновременно, я дополнял каждую линию тем, что не смог ей, той, которая была еще в памяти, дать в физическом мире.
А4
В голове возникали четкие кадры вспенивающиеся из памяти. Кадры, с которых я переселял ее душу в ее новое тело. Это как будто я ложился вместо растирающегося графита на шершавую поверхность бумаги. Как будто мне приходилось быть губкой, которая касалась ее розовой кожи. Ее щек. Мне всегда они казались в образе плавленого сыра, который только что вынули из раскаленной печки, и он растекается мягкой масляной лавиной по блюду. Я начал стесняться смотреть на новые нарисованные картины, потому что здесь душа обретала плоть, и я ощущал присутствие чего то настоящего, уже почти наделенного самостоятельной сущностью. Я научился проникать в каждый ее изгиб, вспомнил все ее черты лица. Даже те, в которые разумно мой взгляд не проникал и не запоминал их. Неосознанная память воспроизводила то, что осознанное разумное отказывалось воспринимать. Через графит я снова влюблялся в нее по-новому, с каждым прикосновением к бумаге. Я становился шатающимся подвесным мостиком, от каждого ее изгиба, от каждой пОры, от каждой складочки на теле, ведущим к проекции на бумаге. Прошёл микронами шагов маленького человечка по всей площади ее крохотного лба, над которым мы всегда смеялись и сравнивали его с моим, символически подставляя пальцы как линейку и соотнося получившуюся разницу. Стал лесником и оставил зарубку на каждой из ее подшёрстных пушинок над лбом, от которых она не знала, как избавиться, жутко их при этом стесняясь. Все это я переживал по-новому, с особой тонкой яркостью и не спеша, без привычной физической беготни, которую все привыкли сводить поскорее к ебле. Здесь не было ее, и не могло бы и быть. Это было глубже и гуще. Прикосновение графита были куда трепетнее и интимнее, куда недоступнее обычных животных инстинктов, в бесцеремонную мельницу которых, привыкло отдаваться в общей своей уродливой, бесформенной массе, все живое. Каждая линия, проведенная по бумаге, была куда богаче и возвышеннее двух тел, позорно мыкающихся под потным, намокшим от выделений, одеялом. На каждую такую позорную пару, должна опуститься, подобно гильотиной разрубить, избавив от позора, такая тонкая линия.