Гребни с чёрными драконами
Я не буду писать здесь своего подлинного имени. Пусть меня зовут, например… Лена. Хорошее имя. Обычное. Река ещё такая в Сибири есть. Да, пусть я буду Леной.
Хочу рассказать свою историю. Только не надо думать, что я этакая экзальтированная и неуравновешенная дамочка в вечных поисках трансцендентного. На работе меня считают железной леди без нервов и эмоций. Там я такая и есть. Тем не менее всё рассказанное здесь – правда. От первого до последнего слова. Ну, кроме имени. Имя – моя выдумка. Но имя же неважно. Это ещё Шекспир устами Джульетты своей многострадальной сказал: «Что имя? Роза пахнет розой, хоть розой назови её, хоть нет». Ну вот и я останусь собой. Пусть и став тёзкой реки…
С детства у нас всё было одинаковое. Сиротское и одинаковое.
Наши родители умерли, когда обе мы были в младенческом возрасте. Мама мгновенно. А папа ещё три дня пролежал в реанимации в коме. Разбились они. На машине.
На воспитание нас взяла троюродная бабушка, баба Катя. Седьмая вода на киселе, конечно. Но ей нас отдали. Детей у неё своих не было. Мужа тоже. Мы из маленького городка. Возможно, в большом каком-нибудь городе ей бы нас и не дали. Но в городишке, который нам достался как место жительства, люди меньше смотрят на формальности, а больше – в глаза друг другу. Наверное, расстояния так влияют. В больших городах много проспектов, шоссе – прямых и длинных. И взгляд невольно тянется куда-то вдаль. Его будто за верёвочку тянут к горизонту. И человек перестаёт видеть то, что у него под носом, – простые радости и горести ближнего. В общем, смотрят и не видят.
Ну, а в маленьком городе сразу понятно, что пусть и троюродная бабушка, а всё-таки она ближе детям, чем приютские няньки.
Баба Катя в нас души не чаяла. Одевала, как кукол. Банты повязывала во всю голову. Мне и сестре. Сестру назовём… пусть Света будет. Реки такой нет. Но не Волгой же её называть.
Светка обожала всё это – банты, рюши, наряды. А я – ненавидела. Ведь роскошное всё равно было сиротским. От своей яркости ещё больше сиротство усиливало. Светка не понимала этого. Радовалась. Гордилась. А я – понимала. Потому что баба Катя билась, чтобы мы не хуже других были. Из последних своих сил билась, чтобы доказать всем, как она нас любит. И жаль бабу Катю ужасно было со всеми этими её непомерными стараниями. А всё потому, что родителям не надо никому доказывать, что они любят своих детей. Если не любят – это всем сразу видно. И данный неприглядный факт вызывает негодование у окружающих – не родители, а ехидны какие-то! А когда любят – это само собой. Это аксиома. Без доказательств принимается. И без восторгов особенных.
А вот бабке троюродной нужно быть даже не родителем, а ещё лучше. Тогда – да, тогда – молодец! Но вот как, например, некоторые действия выполнить ещё лучше?! Как можно водителю приехать ещё более вовремя?! Он может приехать вовремя. А он всегда, к примеру, вовремя приезжает. А ему вдруг надо сделать ещё лучше. Как? Никак. Если он приедет на минуту раньше или позже, то это будет не вовремя, а значит, не лучше. Так же и в любви. Ты просто любишь. Любишь как можешь. И невозможно любить ещё лучше. Как невозможно любить чуточку хуже. И банты и розочки не являются эквивалентом любви. Её можно рассмотреть только сердцем. А если сердце слепо у человека, то что ты ему, слепышу, докажешь/расскажешь/покажешь?!.. Тем более бантами и рюшечками.
В этих бантах виделась мне какая-то бутафория или защитная такая окраска, за которой бабушкин страх: а вдруг отнимут нас, а вдруг не поймут, а вдруг по инстанциям затаскают… Я тогда, конечно, не формулировала именно так, но интуитивно чувствовала во всём этом подвох, подмену, защиту от неведомого врага.
И вот ненавидела я все эти розочки и бантики, но молча носила. Потому как полагалось нам так – получать то, что есть у всех «обычных» детей. Причём одинаковое – для меня и для Светки.
Светка – младше меня. На три минуты. И вылитая я. Все знают, что не обязательно двойняшки бывают близнецами. Всё зависит от количества яйцеклеток. Если их две, тогда каждому своё даётся при рождении. И дети непохожи друг на друга. И разного пола могут быть. А вот если яйцеклетка одна на всех… Тут уж, извините, всем – одинаковое. Вот нам со Светкой досталась одна на двоих яйцеклетка. Со всеми вытекающими.
И эта судьба – делить с ней всё – раздражала меня всегда до невозможности. Мне хотелось своего. Собственного. Своей внешности. Своей одежды. Своих друзей. Но нет! Всё было общим у нас. Даже друзья. (Хотя их-то у нас, положа руку на сердце, и не было.) Даже прыщи у нас в переходном возрасте выскакивали почти одновременно и почти на одних и тех же местах.
Я помню, как меня лет в тринадцать навязчиво преследовало желание – выпить целую бутылку кефира, одной. Не делиться этим несчастным кефиром со Светкой. В меня бы, наверное, и не влезло столько. Но я не думала об этом. Мне хотелось самого факта – целой бутылки для себя. Целой, не половины!
Каким это глупым кажется сейчас. Я бы теперь весь кефир Светке отдала. Да не надо уже…
На семнадцатилетие баба Катя сделала нам со Светкой удивительный подарок: гребни для волос. Старинные. Черепаховые, с чернёными серебряными драконами. Глазами у драконов были красные блестящие камушки. Наверное, рубины. Гребни были абсолютно одинаковые. И абсолютно одинаково злобно на нас таращились две рептилии – в четыре рубиновых глаза. Работа вообще-то была филигранной – каждая чешуйка драконов тщательно проработана, на лапах выделялись каждая морщинка и каждый коготь, в пастях извивались языки и выстроились рядами хищные зубы. Хвосты драконов были похожи на две острые смертоносные стрелы. Драконы казались живыми, отчего гребни, на мой взгляд, выглядели ещё более зловещими и отталкивающими.
Но глупышка Светка ничего этого не заметила. Она чуть не до потолка прыгала, когда баба Катя подарила нам по гребню, свой сразу воткнула себе в волосы и побежала к зеркалу полюбоваться. Ну глупая и есть…
Гребни лежали в одинаковых, сандалового дерева, коробочках, внутри отделанных потёртым и пыльным на сгибах чёрным бархатом. Коробочки пахли нездешним солнцем, незнакомыми специями и чем-то ещё, неуловимым и тревожащим.
Где баба Катя откопала такие гребни, мы ума не могли приложить. Их точно у неё не было раньше. Потому что её сокровища мы знали наперечёт. Старинный бархатный альбом с жёлтыми старинными же фотографиями внутри, на которых были изображены люди, совершенно незнакомые нам; были даже дамы, одетые по дореволюционной моде – в нелепых тарелкообразных шляпах и длинных платьях прямого кроя, такая мода делала дам похожими на бледных поганок. Ожерелье из речного жемчуга, тоже пожелтевшего от времени. Подвеска – какой-то огранённый зелёный камень, кажущийся бутылочным стеклом и, как мы думали, им и являющийся, вставленный в окислившейся от времени до черноты, а когда-то белый металл, скорее всего, серебро; порванная цепочка из такого же окисленного металла – в довесок к подвеске. И три малюсенькие старинные рюмки под водку из сиреневого дымчатого стекла с золотыми вензельками на боках. Вот и все богатства. Рюмки стояли в серванте родом из семидесятых – коричневом, полированном, параллелепипедно-уродливом. А альбом и прочие сокровища хранились в комоде – родом, возможно, и из девятнадцатого века. Ящики комода, когда их закрывали, словно разговаривали с нами – сначала глухо бухали деревом о дерево, а потом вкусно звякали латунными ручками.