Когда выщли на улицу, было уже около одиннадцати. Зять сразу достал сигарету и сладко затянулся.
«Вырвался!» – Иван вспомнил, как зять бычился при всяком появлении на кухне матери, как переходил на недобрый смешок, когда пыталась вставить слово в их пивную беседу сестра… Маленькая его сестрёнка! Достался же ей такой гренадёр – усы, в оконный проём плечи, за столом сидит, как на коне… а мира в доме нет. Хотя в каком доме он есть?
Мать заикнулась, чтобы остался ночевать, – так она предупреждала, что поздно, что ему пора ехать, и Иван заторопился. Если б согласился остаться – начала бы уговаривать, чтоб ехал. И боялась выпускать сына в ночь – знала бандитский норов Города, и боялась, что заночует, и зять фыркнет, и ивановы в Посёлке надуются: мало того, что отмечали у неё тридцатилетие сына – хотя она его не звала, ещё и не отпустила. Объясняйся потом. Мать всегда всего боялась, и спокойней жилось, когда выходило не по её: хорошо получится – и слава Богу, плохо – она ведь по другому предлагала. Иван привык к таким защитным уловкам и легко угадывал, чего мать хотела на самом деле, зять же не понимал, или делал вид, этого жалкого птичьего языка и всегда заставлял женщину мучиться опрометчивостью своего слова.
И сейчас она сама сказала: «Ты бы проводил…», хотя знала, чем такие проводы кончаются. Надеялась, зять поймёт правильно: и сам останется дома, и сын услышит её заботу. Иван-то услышал и понял, но отказываться от провожания зятя не стал: дай Бог, отзовётся согласность мужиков добром в их маленьком мирке. В маленьких мирках стало мало мира, оттого и в большом сделалось неуютно, пусть правильней, да и приятней для уставших людей считать наоборот. Чтобы жить в городах, нужно было сильно подзапастись любовью, в самих-то городах откуда ей взяться? Вон как крутит их Город без такого запасца! Да где уж было запасать…
Около одиннадцати – обычное время возвращения Ивана со смены. Жене так и скажет, а пивом пахнет – что ж, день рождения. Лучше не дразнить. Как переехали мать с сестрой, деревенские клуши, в Город, а жена, городская, застряла с ним в Посёлке, так и начался этот делёж Ивана – мелкая колючая ревность, для которой всякое упоминание женщин друг о друге – причина, а исхода нет как нет… Иван чувствовал, что виноват перед обеими, и мать, и жену, как мог, ублажал, как мог, надеялся на лучшие времена, но жизнь – и большая, и его, маленькая, – продолжала идти наобум, лучшие времена не наступали, вина оставалась неизбывной. Теперь только ждать, когда переселятся сами. А когда? Одиннадцать лет Город назад Город начал строить в Посёлке цех, и молодой незнакомый депутатик с чужого, ему самому непонятного голоса, обещал в течение года всем предоставить жильё, – они и со свадьбой поторопились, и прописались в Посёлке, только и у депутатов жизнь жилась наобум, где-то в стороне от их мельтешения перед людьми: ещё несколько лет пообещали, а потом перестали, забыли. Из тех лет все семейные беды, депутатское враньё потащил на себе Иван. Оно бы и без депутата вышло тоже самое, но тогда была бы просто жизнь, и тянули бы её потихоньку вместе, а так получалось враньё, и нацепили его на одного Ивана. Враньё не может уйти в землю, как вода, оно обязательно попадает на чью-нибудь спину. Семейные несчастья заносятся в дом под мышками у пустых надежд, которые исправно рождаются вулканами лжи, как цунами. Депутаты врут, а тёщи со свекровями друг друга ненавидят: «Светлое будущее на носу, а моя кровинка без зимнего пальто!..» Толяпа, старый (пенсион получает, значит, старый, хоть едва-едва вполз в шестой десяток), беззубый сменщик Ивана говорил, что знает, как по крайней мере половину будущих семей сделать счастливыми: «Запросто! – после ста грамм чистого у него всё было запросто, – честно всем объявить, что дети будут жить так же хреново, как и их родители, и тёщи выбросят дурь из головы…» Эх, не обещал бы, в самом деле! А так страшное «Уеду!» с языка жены ушло в глаза и сделалось еще страшней, – пустого дома Ивану не сдюжить. От этого страха он совершил поступок: все четыре – свои и жены – бюллетеня понёс через украшенную торжественную залу в самый дальний угол к тёмной кабине. У Города была хорошая возможность запомнить его. Злая память цепко держала те двадцать шагов, растянула их в двести, считанные секунды – в бесконечные часы. Он шёл, и скисали над головой кипящие марши, уплывали в сторону один за другим неживые, выглаженные ретушью портреты, испуганные регистраторы буравили его спину, тянули обратно мольбой «не погуби!», обалдевшие избиратели отталкивали его чумными взглядами от чёрной кабины к наряженным цветами красным урнам. И ему показалось тогда, что совсем не случайно появился в зале тёмносвинцовый мундир с яркими золотыми и красными перьями по животу и по плечам и застыл у выхода, что на самом деле расступались перед ним, как перед открыто несущим проказу горожане, которых в тот день было на улицах полно – еще бы! Город объявил праздник! – и всю дорогу до Посёлка косилась на него кондукторша, отчего возникло ощущение безбилетности, сейчас и оштрафуют, и еще и отмутузят, не зря же набилось в автобус столько хмурых попутчиков, В тот день он снова, не в первый уже раз, почувствовал себя этакой корявой лесиной, из которой вылезла ещё дюжина кривых сучьев, и Город, всё видевший и знавший теперь про него, мстительно цеплял за них, дёргал, ломал, метил своей меткой и под конец пригрозил убежавшему-таки Ивану: погоди ещё, ухвачу!
А тёмная кабина повадилась в сны. Сквозь заросли или против сбивающего с ног ветра пробирался к ней, но ни разу ему это не удалось: то она оказывалась без входа, то убегала от него на курьих лапах…
На жильё, потеряв на депутатике почти четыре года, встали в профкомовскую, самую медленную на свете очередь. Иван, негромко, незаметно уже для самого себя шизея, заканчивал вечерний – ездил опять же в Город, жена считала месяцы до его диплома, растягивая остатки терпенья: столько лет с маленьким Ванечкой в чужом полупустом Посёлке, через день до самой ночи одна вокруг прожорливой печки в населённой невзлюбившими городскую пришелицу домовыми старом доме. Диплом, конечно, ничего не изменил, надежды на невесть какие перемены быстро стаяли, а терпенье кончилось. Ссоры всё чаще завершались сакраментальным «уеду!». Пока это было не намерением, лишь пробой на зуб, на слух того последнего, за которым начинается непоправимое. Ехать было некуда, но уж если тёща решится уплотнить свою итальянскую семью на два человека, то обратно через эту тёщину жертвенность ему их не перетащить. Город потирал руки, а Иван крепился, приучал себя молча пересиживать эскапады, никогда не подбрасывал в их огонь трескучих ответных упрёков – потихоньку жили. И ума диплом не прибавил, правда, вместе с тиком на правой щеке, он дал право надеяться на инженерскую должность. О том, зачем она ему, старался не думать, в возможном ответе явно слышался каменный смешок. Авось пригодится. Право было ростом с шанс, шанс был маленьким, с игольное ушко, зато в другую сторону ворота открывались всё шире и шире – Город угроз на ветер не бросал.