[3]
Вы, без сомнения, видали иной раз в ночи, как мотылек, большой или маленький, судорожно машет крыльями, влекомый светом фонаря. Перед злополучным насекомым открыты два пути: либо его прельстит нечто иное, мотылек отклонится от курса и будет спасен, либо он подлетит к фонарю поближе и примется отчаянно описывать вокруг него спирали как завороженный, все быстрее и быстрее, пока не приблизится к источнику света, а как коснется его – в ту же секунду сгорит. Нечто вроде принесения себя в жертву огненному богу. Если же пламя защищено стеклом или это вовсе не пламя, а яркая лампочка, мотылек радостно улетает восвояси, даже не думая об опасности или самопожертвовании, едва не задевая крыльями своих собратьев, которые с той же мыслью кружатся у фонаря в очарованном контрдансе. Так он порхает, пока одна из тех миролюбивых и спокойных ящерок, что караулят на стене за фонарем в силу не подлежащих обсуждению древних договоров, не разинет пасть и не проглотит насекомое, упоенное мечтой о близости к свету. Ящерке приходится делить это лакомое местечко за фонарем со множеством сородичей, тоже догадавшихся о преимуществах охоты в засаде над беспомощной беготней по стенам в напрасном стремлении ухватить какую-нибудь съедобную живность. Особо везучей ящерице под конец сезона удается в два раза увеличиться в размере и весе. А мотыльков, к вящей славе Господней, всегда хватает: одному Богу известно, откуда на свет слетается столько насекомых. Так вот: в истории, которую я хочу вам рассказать, я считал себя ящеркой (на страже мира и покоя), а оказался серой сумеречной бабочкой, ослепленной сиянием, даже не подозревающей ни о том, как часто у фонаря караулит враг, ни о смертоносности света, даже если он исходит от пламени скромной свечи.
Что ж, такова моя история. Да и история многих других, без всякого сомнения. Кстати, зовите меня Измаил. Именно Измаил: вы не ошиблись. Как тот, из «Моби Дика»[4], так и есть. Вот заладили… Все, все твердите об одном. А я в этом нисколечко не виноват; могу поклясться. Хотя, кажется, это уже лишнее.
* * *
Измаил появился на свет в самый промозглый день года. Была среда, и редкие пешеходы, спешившие по улице в восемь часов вечера, думали только о том, как бы скорее укрыться от холода. Такой зябкий день выдался впервые за весь год, а может быть, и за десятилетие. Отец Измаила был флейтистом в Городском симфоническом оркестре и профессиональным переписчиком партитур и партий для разнообразных ансамблей. Поговаривали, что Рампаль[5] поручил ему переписать около пятидесяти партий своего основного репертуара, и этот заказ позволил семейству жить безбедно. Так говорят, но никто не может в этом поклясться на Библии. Когда Измаилу исполнилось десять лет, отец еще играл на флейте и переписывал партитуры. И как-то раз он посадил ребенка перед собой и сообщил ему, сын мой, тебе следует знать, что ты дитя холода, и мороз так проник в жилы твоей несчастной матери, моей супруге, что пневмония едва не свела ее в гроб. А все из-за тебя.
– Но, папа… откуда мне было знать.
– Не нужно особого знания, – заявил отец помпезным тоном, благодаря которому чувствовал себя важной птицей, – чтобы быть причиной чужого несчастья.
Мальчик на некоторое время замер, чуть не плача и думая с такой силой, что чувствовалось, как мысли крутятся в голове. А потом сказал, но ведь маму убил не мороз, папа.
– В этом ты прав: она умерла не от холода. Но холод ее смертельно ранил.
– Мне было девять лет, когда она умерла.
– Девять лет?
– Она умерла в прошлом году.
– Год назад?
– Да.
– Что ж, пускай, но с тех пор как ты родился, она так ослабла, что в конце концов – когда бы ни было – умерла. И не сомневайся, что это из-за тебя.
Десятилетний мальчик не может определить, сошел ли его отец с ума. Кроме горя, он ничего не почувствовал. И расплакался. А родитель промычал, ну вот, пореви еще. Что твоя милая соседка скажет?
– Пусть говорит что вздумается.
Измаил покривил душой: он сгорел бы со стыда, если бы Лео[6] увидела или услышала, как он плачет.
После этого разговора в семье произошел целый ряд событий. Пролетели месяцы, годы, и в один прекрасный день отец отрубил себе указательный палец правой руки: с тех пор он больше не мог ни играть на флейте, ни даже переписывать партитуры и заявил врачу, что поступил так нарочно, поскольку работа ему опротивела и хотелось отдохнуть. И тонко намекнул, что все из-за сына, который не спрятал вовремя ножи. Прежде чем поместить его в сумасшедший дом, решили проверить, не придет ли он сам в чувство, если займется другим делом. В одну светлую голову пришла блестящая идея, что работа на заправочной станции, не наводящая на опасные размышления, окажется лучшим способом привести больного в равновесие. И в один прекрасный день Измаил, уже с удивлением наблюдавший, как все его тело покрывается густой растительностью, а голос становится сложнее контролировать (он очень переживал, когда давал петуха в присутствии Лео, хорошевшей не по дням, а по часам), решил навестить родителя на бензоколонке. Тот держал в руке шланг, из которого только что напоил иссохший от жажды «форд», собравший на себе, казалось, все вмятины на свете. Отец вопросительно развел руками и, не получив от сына внятного ответа, сам спросил, какого хрена ты тут шастаешь и прогуливаешь школу.