В тот вечер мы с Филиппом заговорили о мореплавателях. Мы сидели в его комнате, которую он снял здесь на месяц – жарко, окна открыты настежь, и в одном из них движется вереница автомобилей, мерцая сквозь веер пальмы, ходящий туда-сюда в ленивом ветерке. Из того же окна видно белое крыло главпочтамта с блестящими стеклами, а за парком – зажженный низким солнцем шпиль порта.
Филипп загорел за неделю, он сидит напротив меня в раскладном кресле, это такая деревянная рама с натянутым на сиденье и спинку полосатым холстом, и курит. На полу лежит солнечный квадрат с тенью движущихся листьев.
– В устах истинного человека, – говорит Филипп, глядя в окно и морщась после затяжки, – даже вещи неистинные превращаются в истину. А в устах болтуна даже глубокие слова окажутся фальшью. – Он раздавил окурок в пепельнице и полез в карман шортов. Оттуда он вытянул истрепанную книжицу в бумажном переплете, покрутил в руках и бросил на кровать. – Неважно, – сказал он, что написано в этих книжках, важно, кто именно все это читает. Если нетрудно, включи вентилятор.
Я включил вентилятор с облезшей красной краской, резиновые лопасти завертелись и слились в круг. Я направил вентилятор на Филиппа.
– Ты где остановился?
– В гостинице – отсюда два шага.
Он встал с кресла – большой, загорелый – и стал сдирать футболку через голову. – Вот же, – сказал он, – пропотела. Как тебе эта жара?
У брата была редкая черта – он всегда интересовался, как себя чувствует его собеседник, даже если это была продавщица в супермаркете.
– Камоэнс был одноглазым чудовищем, – сказал Филипп. – Циклопом. Циклопы всегда тоскуют по утерянному глазу. В пустой глазнице свистит ветер, и осколки стекла похрустывают под ногами, как в покинутом доме.
Он улыбнулся.
– И что? – я делал вид, что мне не особенно интересно. Поддержал, так сказать, светскую беседу.
– В комнату, из которой ушел глаз, залетают летучие мыши и ночные бабочки. Там вообще творится черт-те что.
– И что там такое творится? – поинтересовался я. На самом деле, мне всегда было жутко интересно, когда Филипп начинал «вещать эту свою чепуху», по выражению нашей матери. Это, наверное, потому, что со временем чепуха оказывалась вовсе не чепухой, а некоторые из его слов и идей подтверждались, неожиданно вынырнув со страниц самых авторитетных источников, но сразу этого можно было не понять. Ну, в том смысле, шутит он или говорит серьезно. Особенно мне, я ведь только недавно начал всерьез относиться к своему образованию.
– Так что там творится? В комнате, откуда ушел глаз? – повторил я.
– В двух словах не скажешь, – усмехнулся Филипп. – Деньги-то у тебя есть, братец?
– Есть.
– Прекрасно! Не видел мою сумку?
– Расскажи про комнату.
– Вот она! На самом виду была. Представь: у тебя есть две картины мира – одна в выпуклом зеркале, а вторая в вогнутом и опустевшем. В выпуклом все увеличивается. В вогнутом и опустевшем зрение движется в противоположном направлении. Вот черт! Телефон совсем разрядился.
– И что?
– Опустевшему зеркалу нужна компенсация своей пустоты. И она приходит в виде глаза циклона. Вокруг гуляют вихри, сносит железо с крыш, барышни бегут и визжат, собаки залезают под крыльцо, рамы бьются и дребезжат стеклами, автомобили поднимаются в воздух и там порхают, как ласточки, но внутри – покой, безмолвие и тишина. В этой дыре, в этой пустой глазнице. Черная дыра – вот там-то все и происходит.
– Что происходит?
– Ужас что! Потом, малыш, опаздываю на встречу. Бриться уже некогда. Если хочешь, оставайся, в холодильнике есть морс.
– А ты куда?
– У меня свидание.
– Опять какая-нибудь сумасшедшая? Ну, как та, помнишь, ну та, что боялась слов на букву «а»…
Но Филиппа уже не было в комнате. Я завалился на постель прямо в сандалиях, вытащил из-под себя книжку в мягком переплете, которую кинул сюда Филипп, и стал читать. Это был Камоэнс.
Вернее Луиш Важ Камойнш. Но не в этом дело, а в том, что он видит монстра. Он стоит на корме и смотрит, какого цвета море и какие летают чайки, и прикидывает, сколько осталось до берега. Потом он понимает, что видит монстра – но не понимает, как он его видит. Потому что, чтобы что-то видеть, а особенно монстра, надо, чтобы он понимал, что ты его видишь, и дал тебе небольшой сигнал, вроде паровозного, чтоб ты был в курсе, и тогда этот сигнал в тебе отзывается, ну, вроде, как ты вошел в комнату, где музыка и девчонки танцуют, и все тебе рады, хотя ты еще не успел разглядеть, есть ли среди них та, ради которой ты сюда притащился, но уже знаешь, что есть, да, она здесь, и в тот же миг это делается словно бы и неважно.
Монстр такой, как его рисуют на старинных картах, когда они еще не стали старинными, а просто лежат в каюте капитана – вполне для него современная карта, еще пахнет краской. А сбоку, в углу карты, по океану плывет морское чудовище с разинутой пастью, похожее на морского ерша величиной с десятиэтажный дом, а с бровей свисают водоросли и из ноздрей валит дым, который на самом деле водяная пыль.
Вот Камоэнс его прямо сейчас и видит, еще не подобрав к нему сло́ва, ни португальского, ни французского, хотя, конечно, слово уже возникает, как этот самый туман из ноздрей, и можно даже сказать, что если бы оно не возникло прежде монстра, то и монстра никакого бы не было, а, значит, и Луиша Важа тоже не было бы на корме. Можно даже сказать, что такое слово с Камоэнсом и монстром – одно на двоих – уже есть, и в нем куда больше смысла, чем принято думать, ибо если мы чего и видим сто́ящего, так это оказавшись именно в таком слове, как летчик, скажем, в аэроплане, летящем ночью над окопами, и никто его сбить не может, потому что он теперь летит в слове ночь, а он сквозь это слово видит внизу редкие огоньки и лицо Греты, и он неуязвим, и знает это настолько отчетливо, что крылья теперь торчат не из фюзеляжа его допотопного самолета, а прямо у него из спины, и он чувствует запах духов от Греты.
Вопрос – движется такое слово вместе с летчиком или нет?
Ответ – на такой дурацкий вопрос ответа не может быть.
И не потому, что вопрос дурацкий, а потому что вы ответ знаете. Вы всегда знаете, хочет девушка, чтобы вы ее обняли или нет. Или, например, если стреляете в тире на спор из пневматической винтовки, то тоже знаете, попадете или нет, хотя вам никто гарантий не давал.
Луис стоит и смотрит на море, а видит чудовище. Луис также видит то, что знал давно, что все эти влажные волны с их огоньками ночью и блеском зайчиков днем, с валами, на которых парусник приподнимается и снова уходит вниз, как будто он воздушный корабль в мягком турбулентном потоке, – состоят из сухих шаров. Шары прозрачны, и среди них есть огромные, а есть величиной с его утраченный глаз. Но, в отличие от глаза, каждый такой прозрачный и позванивающий в бесконечном пространстве вселенной, из которой состоит океан, каждый такой шар находится на своем месте и никогда не сможет потеряться. Камоэнс догадывается, что и глаз его потеряться тоже не может, и, возможно, он также создает океан или дерево, как эти разнокалиберные прозрачные шары, идущие с тихой музыкой по своим орбитам, и, может быть, он даже сейчас находится в самом Камоэнсе, но не как глаз, а в виде будущей звезды или улитки. А как выглядит будущий предмет, мало кто знает, но он, если и не знал, то несколько раз это видел.