Дорога первая. «Mi cadea fra le braccia»
E lucevan le stelle…
И сверкали бы звёзды,
e olezzava la terra…
И земля бы благоухала,
stridea l'uscio dell'orto
И упала бы в мои объятья…
Пуччини. Ария Каварадосси «E lucevan le stelle» («Тоска»)
* * *
Один выстрел.
Второй… Стекло разлетелось вдребезги.
И вот, наконец, рухнула стеклянная броня, отделявшая мой мир от вечности.
Последний глоток любимого красного.
Как прекрасно вино. Только сейчас его тонины раскрыли истину. Я забирала с собой тёплую землю Тосканы, утомлённую любовными ласками солнца и влажным тёплым воздухом, вкус винограда, к гроздьям которого, словно к груди девственницы, с трепетом прикасались заботливые руки винодела.
«E non ho amato mai tanto la vita!» – моё любимое место в арии слилось с откровением.
Нога стояла на краю.
Кровь цвета вина медленно вытекала из раненой ступни.
Последний глоток.
Ария обрывается, как крик.
И на слове «la vita» я делаю шаг наверх в пустоту неба.
* * *
Вся моя жизнь – путь к этому прекрасному мигу падения.
Вселенская боль – последняя отчаянная нота, оборвавшаяся на главном, никогда не будет допета.
Темнота… Блаженна.
Темнота остановила бессмысленный бег моей жизни. Я ушла красиво.
Я не хочу больше в этом участвовать.
Жаль только тело, которое впечаталось в асфальт бесформенной грязно-бело-кровавой массой. Оно когда-то было прекрасно.
Темнота, успокаивающая, снимающая боль воспоминаний, отступает.
Калейдоскоп из звуков-запахов-мыслей, осколков всей жизни и…
Eщё раньше – до жизни.
Влажное тепло темноты. Рваная вибрация сердца. Сжимающий моё тельце страх матери. Мама…
Мать – первая вселенная. Ты впитываешь её суть…
Страх острыми краями впивался в меня. Им были заражены околоплодные воды, он нарушал ритм её пульса. Я стучала ножками и ручками, мне было душно и страшно.
Я родилась раньше времени – маленькая, слабая, но злая. Орала на этот мир, в котором было слишком много страха. Я жадно ела, чтобы стать крепче, я дёргала руками и ногами, чтобы зацепиться за что-нибудь, кроме удушливого страха. Убежать.
Мама всё время плакала. Её слёзы обжигали моё лицо. Я чувствовала себя виноватой. Это злило, я ещё громче орала. Мама чаще плакала.
В четыре года меня отправили в круглосуточный детский сад.
* * *
Мне показывают картину. Документальное кино. Отлично! Несите попкорн! Жаль, у меня нет больше рта, чтобы его жевать, и задницы, чтобы удобно развалиться в кресле.
Эй, вы! Что вы хотите от меня? По-вашему, это интересно – кино о моей жизни? Я всё знаю! Не тратьте моё время! Мне не жаль себя, мне не жаль никого из моей жизни. Я всё поняла и всё про неё знаю, ведь я сама была сценаристом и режиссёром своей жизни.
Всё, чего я вожделею, – пустоты и забытья. Я хочу слиться с ними и исчезнуть навсегда. Просто отпустите меня в темноту!
* * *
Холодно.
Темно.
Маленькая девочка жмётся к отцу в грязной электричке. Я узнаю себя. Жалость пронзает меня. Почему я хочу взять руки этой бедняжки и согреть их? Я хочу обнять её, успокоить. Девочка думает, что она виновата в болезни мамочки. Для того чтобы мама выздоровела, ей надо уехать надолго из дома. Бедняжка. Я забыла о тебе…
Душный вагон подземки. От станции метро мы с папой долго идём среди огромных домов. В нашем посёлке таких высоких домов не было. У нас старые дачи, пятиэтажные дома, озеро и сосны.
Папа оставляет меня среди чужих и бесформенных тёток в зелёных халатах.
Детский сад – детский ад пятидневки. Зачем мне это видеть снова? Я не люблю держать в памяти болезненные воспоминания.
Картинка возвращает меня в тот год.
Я перестала есть. Мир не был больше опасным. Он стал безликим и скучным.
Ночью я долго не могла заснуть. В окнах домов напротив нашей огромной детсадовской спальни я видела другую жизнь. Там были большие семьи, там мать стояла у плиты, накрывала на стол. Там у сестёр были братья. Там все говорили, смеялись, ссорились и мирились друг с другом. Там были уютные бабушки и добрые дедушки. Я лежала в холодной застиранной постели и не понимала, что со мной не так. Почему я проживаю среди чужих людей и детей эти склизкие и безвкусные, как холодная манная каша, дни? Я боялась, что папа меня не заберёт. А когда долгая дорога на метро, холодной электричке возвращала меня домой, там по-прежнему пахло лекарствами.
В моём мире всегда темно и тихо, там душно. Прозрачная женщина, похожая на мою мать, таяла в постели и, беря мою ладошку в свои холодные, костлявые, как у смерти, руки, обжигала слезами.
Она ушла тихо.
О! Мелькнула картинка похорон! Её я уже и не помнила…
Я стою на краю могилы и заглядываю в неё. Отец держит меня крепко, мне не страшно, мне любопытно. Как так, и всё? Всё закончилось? В чём смысл? Я задаю этот недетский вопрос и вдруг своим детским умом улавливаю странность всего происходящего. Нет скорби. Облегчение. Облегчение, как один большой выдох после огромного напряжения, исходит от гроба матери, от фигуры отца, от огороженного могильного прямоугольника под соснами.
В доме постепенно стал появляться свет, уходить запах лекарств и страха.
Отец забрал меня с пятидневки и теперь ровно в шесть пятнадцать приходил за мной в детский сад, что был недалеко от его завода. Мы пешком возвращались домой лесной тропинкой, ведущей вдоль озера. Я бегала, срывала цветы, напевала выученные в новом детском садике песни, радовалась добрым и виноватым глазам отца, непрерывно наблюдающим за мной. Он не был многословен, он не знал, как разговаривать со мной, он привык только заботиться о больной жене и каждый миг ждать смерти. Теперь в наших общих днях появились жизнь и надежда, но отец продолжал чувствовать себя виноватым.
Вскоре в дом пришла тётя Дуся. Они вместе забирали меня из детского сада. В нашем доме она готовила ужин: пирожки, борщ или обожаемый мною куриный суп с клёцками. Дуся сидела напротив меня, подперев полной рукой мягкую щеку, гладила меня по голове, вздыхала: «Охи, сиротинушка, доня, кушай, кушай, тоща яки ты».
Тётя Дуся была большой и тёплой, как печка. От неё шёл уютный запах пирогов, супчиков и ещё чего-то волнующего и запретного. Она работала в заводской столовой, жила в общежитии. Я любила её украинский говор. Звучащий как ручеёк, он успокаивал меня и приятно щекотал ухо. Дома стали появляться другие люди. Тётя Дуся готовила много жирной и вкусной еды. В маленькой квартире становилось тесно, шумно, весело, словно каждые выходные наступал Новый год, который мы не отмечали раньше. Меня не гнали в постель, и я сидела рядом с уютной печкой – Дусей, наслаждалась её теплом, пела вместе с ней песни, в которых вроде бы русские слова звучали смешно и мило.
Вскоре Дуся стала жить с нами и попросила называть её мамой. А я не смогла… Я упрямо продолжала называть её «тётя Дуся». Она злилась, особенно перед гостями: «Доню, доню! Ну яка я тебе тётка! Я мамка твоя!»