Самый первый раз. До этого – ничего похожего. Откуда во мне такое? Само собой сталось? Или подарок того несчастно-счастливого случая?
Мне тринадцать. Больничная палата. Капельница. Температура – под сорок. Сознанье кувыркается меж бредом и явью.
После того… – законно-неотвратимо. После встречи с теми двумя на мосту. После прыжка в ледяную воду… По собственной вздорной инициативе. Не надо было вообще с ними разговаривать. Я разговаривала. Не так, как они хотели. Мост был пешеходный, узкий. Никого, кроме этих… Один стоял спереди, другой сзади. Они решили увидеть мой страх. Я должна была умолять их меня пропустить. Они бы пропустили. Умолять? После ихних поганых слов? Я прыгнула. Показать им презрение. Показала…
После бега по улице в мокрой одежде, под пронизывающим ветром: скорее в тепло… скорей переодеться…
Честно заработанная двусторонняя пневмония. Двое суток сплошной горячки. Сегодня, уже после кризиса – просветы с затменьями вперемешку.
У моей кровати сидит Анна Никифоровна. Для меня – мама Аня. Иногда лицо её делается чётким и ясным, и тогда видны её припухлые после бессонной ночи веки, усталые морщинки под глазами, бледные истревоженные губы. Она говорит мне тихие слова, которые я не все слышу, гладит прохладной рукой голову. Но потом лицо её плывёт и исчезает в знойном, вязком, тоскливом обвале белой палаты и я опять падаю в бредовою рвань.
Приходит следующее проясненье. Я вижу у своей кровати дежурного врача Инну Глебовну молодую, красивую и громкую – я к ней привыкла уже, мне нравится её видеть и слышать её звенящий голос; и другого врача – громоздкого пожилого мужчину с большим, чисто выбритым подбородком, с густыми бурыми бровями, из-под бровей – цепкий, неспешный взгляд. Инна Глебовна объясняет маме Ане, что это консультант, профессор мединститута, авторитетнейший пульмонолог. Мама Аня стоит в стороне, уступив место врачам, почтительно кивает головой.
Профессор кратко взглядывает на мой рентгеновский снимок, повернув его к оконному свету. Щупает мой лоб; я чувствую его ладонь: какое-то колкое смутное электричество проникает в меня. Мне не делается спокойней, как от руки мамы Ани. Что-то неверное, неуютное от его ладони, от его взгляда, даже от его покровительственной улыбки. Тёмненькая крапина ощущенья, давний след чего-то плохого, забытого. Чего?.. я же не встречалась с ним никогда.
Профессор сажает меня на кровати, прослушивает фоноскопом: сначала сзади, задрав сатиновую сорочку, потом спереди. Я послушно дышу и настороженно смотрю на его большую руку, прижимающую к моей груди мембрану фоноскопа. Выше кисти, сбоку, у него два малоприметных восковых шрамика: две неровных пологих дужки овала, одна против другой. Я не свожу глаз с этих давным-давно заросших следов… следов чего?..
Профессор убирает фоноскоп, я ложусь на подушку, накрываюсь одеялом: меня знобит от высокой температуры. Он объясняет что-то про меня Инне Глебовне, что-то сложное, медицинское, я не понимаю и не слушаю. Его рука, поправляя одеяло, задерживается на моём плече. Он машинально постукивает по плечу плотными пальцами с короткими волосками на тыльной стороне. Продолжает наставительный разговор с Инной Глебовной. На безымянном его пальце – большое золотое кольцо с затейливым узором в виде старинной печатки. Лишь мельком взглянув на кольцо, я опять впиваюсь глазами в эти старые шрамики, в эти следы… Ну конечно – следы зубов… чьих?
Мне становится жарко, хотя только что было холодно, в висках – клювистый стук, мутор. Я высвобождаю из-под одеяла свою руку. Я пальцами трогаю его руку… это самое место. Я осязаю мелкие бугорки, – заросшую рану, из которой текла кровь. Я чувствую липкую злую влагу чужой крови у себя на губах…
– Что? – поворачивается профессор ко мне, отрываясь от разговора.
– Вам было больно тогда? Я вас тогда очень сильно укусила. Я испугалась, – эти мои слова берутся как-то сами собой, они странно выникают из надвинувшегося на моё сознание сизого душного клуба, и каким-то не очень моим делается мой голос. – А зачем вы хотели ударить Игоря камнем по голове? Если полезли драться, то кулаками деритесь, а не камнем. Вы могли его убить.
Густые брови профессора поднимаются. На лбу лепится гармошка морщин.
– Девочка, ты о чём? Какого Игоря, каким камнем?
– Игоря. Моего брата. Вас было четверо, а он – один. Игорь вам нос расквасил. Вы стояли в стороне, у стенки. А товарищ ваш… тот верзила в кожаной куртке, который начал драку – помните?.. он крикнул вам: «Нападай, Щур! Мы его уроем!». Вы и схватили камень. Я испугалась, что вы убьёте Игоря, бросилась к вам… и укусила.
В серых глазах профессора, за правдивым изумленьем, на миг мелькает ещё что-то… что-то похожее на никчёмную тревогу… мелкая суета-досада; от нежданно, от зря вспомненного. Он опускает подворот белого халата, закрывая шрамики на руке.
– У тебя жар, девочка. Тебе немножко показалось.
– Нет, – упрямо насупливаюсь я. – Не показалось.
– Это следы от зубов собаки, дорогая. Тогда ещё не было на свете ни тебя, ни даже твоих родителей.
– Это следы от моих зубов. Скажите, а почему вас тогда называли Щуром?
Профессор, не обращая на меня внимания, бросает последние фразы Инне Глебовне насчёт моей болезни, поднимается и уходит. Я провожаю его взглядом. Мне кажется, что его широкая спина под халатом слегка поёживается. Я знаю, что больше он в мою палату не заглянет… найдёт, наверное, причину не заглянуть.
И я почему-то знаю, что он сказал правду, что эти его шрамики старше меня и моих родителей. Лет сорок им или больше; ему тогда было … шестнадцать или семнадцать. А мне тогда было столько же, сколько сейчас… Мне?