Да, так вот!
Попраны, еще раз попраны.
И денег совершенно не хватает.
Не хватает денег роженицам и тем, кто принимает роды, и поэтому, хоть в зачатии и участвуют, думается, все поименно, предпочтительней все же удалить козявку заранее, прежде чем она успеет достичь призывного возраста.
И с этой точки зрения государство посещает печаль.
В связи с чем непонятно, что делать с воинским долгом.
То есть непонятно, куда его девать в виде долга-человека или человека-долга и откуда его получать, если он все время требуется свежий?
То есть я хотел сказать: непонятен сам механизм его образования.
И утилизации.
Я имею в виду долг.
Я до такой степени имею его в виду, что мне очень хочется знать, на какой стадии своего развития человеческий зародыш им обзаводится?
Я все еще про долг.
До зачатия, во время оного или две-три недели спустя, когда и происходит изъятие и зародыша, и долга?
И еще непонятно, куда девать носителя этого долга, когда в нем отпадает всякая необходимость, о чем мы, кажется, уже упоминали.
Вот когда роженица, на которую денег не хватает, а стафилококк с потолка капает, тужится, – она выполняет свой долг или таким замысловатым образом передает его приплоду?
А может быть, долг вообще возникает как совокупность усилий и матери, и плода? А? Как вы считаете? Может быть, вот оно? А? Как вы полагаете? Может быть, оно, то большое, косматое, вечно меняющее свою форму, содержание и воззрение на стыд, слепое, беспощадное нечто, именуемое в простонародье государством, нам в долг, а мы ему в ответ?
Как вам кажется?
Может быть, оно нам чисто морально дает возможность подготовиться к родам, а потом за это, за то, что оно предоставило время, одно только время на подготовку и больше ничего, и спрашивает по всей форме?
И в этом случае время как неуловимая категория превращается в нечто материальное и уловимое – в приплод, который нужно потом на какой-то период отдать в общее пользование, чтоб его временно поимели все?
Я думаю, что я прав.
Фу! Наконец-то! Добрались. Слава Богу!
Вот как трудно порой уразуметь!
Как тяжело иногда самому разобраться в одном только слове или понятии.
Например, в слове «долг», тем более что иногда он бывает «священным», после чего плавно перетекает в «гражданский».
Фу! Просто гора с плеч.
Так, знаете ли, радостно иногда бывает уяснить для себя то, о чем вокруг все только и толкуют, доказывают что-то со сливочной пеной у рта. Хотя спроси у них, что такое «долг», откуда он взялся, – ничего-то они не ответят.
Только глаза свои безумные вылупят и начнут: «Да как же», «Да вот же», «У нас в государстве»…
Тьфу, у вас! В государстве. Тьфу!
Да. Хорошо хоть разобрались.
Ну, теперь можно поговорить о водоплавающих.
То есть о них, о героях, о моряках, о тех, кто в стужу и по колено.
О них.
Им государство, которое, как мы выразились, некоторым образом существует в виде отдельных своих бесформенных, безжалостных проявлений, и тому есть немало всяческих свидетельств, предоставило возможность подготовиться к родам? Предоставило? А? Что? Что вы на меня так смотрите?
Да, предоставило.
Они им воспользовались?
Ну, кто как.
Все! Точка! Государство им ничего не должно.
А они должны. И, прежде всего, должны умереть, если время подошло, потому что все герои, едрена вошь!
А герои всегда умирают, если подошло их время.
И в этом-то, собственно, и состоит, как мне видится, основной способ утилизации и их, и их циклопического долга.
Входили мы в «Свиное рыло». Так это место в Польше называется. Там устье реки, ну и узкое все, до неприличия. На вход – в очередь стой. И все стоят: подводные лодки, баржи, корабли, плоскодонки.
Скучно. Командир на мостике, а тут мичман Федя Федотов – радиометрист и крестьянин – покурить вылез:
– Товарищ командир, разрешите?
– Кури, куда тебя деть! – говорит ему командир, а потом добавляет: – Кури в последний раз.
Это командир со скуки оговорился, а Федя – уши торчком:
– А чего это в последний раз, товарищ командир?
А тот ему лениво:
– Так тебя ж НАТО затребовало.
Надо сказать, что командир просто так брякнул, но событие уже начало набирать свои обороты.
– Зачем это?
– Так ты ж датского вертолетчика утопил.
Федя – глаза с мандарин – с придыханием:
– К…как?…
– А так! Помнишь, ты вылезал наверх с фотоаппаратом датский вертолет фотографировать?
– Ну?
– И вспышка у тебя ни с того ни с сего сработала.
– Ну?
– Вот тебе и «ну». Ты его запечатлел и вниз полез, а он, ослепленный твоей вспышкой, через пять секунд в море гакнулся.
– А…
– Вот тебе и «а». Теперь «б» наступает. Полное. НАТО запросило по своим каналам, наши ответили, слово за слово… короче… Короче, иди, собирай харчи. Мы тебя в гаагский суд через три дня передать должны. В Брюсселе в тюрьму сядешь.
На Федю страшно было смотреть, когда он вниз спустился. А внизу все уже знали: и про вспышку, и про брюссельскую тюрьму, и про харчи.
– Слышь, Федор, – начали к нему подходить с сочувствием, – ты, эта, не сомневайся, детей твоих всем экипажем вырастим, в обиду не дадим, а сейчас – на тебе носки шерстяные, мне теща связала.
Весь экипаж три дня нес ему кто что. Скопилась груда всякой ерунды: носки, часы, трусы, майки, тельняшки, банки с вареньем («у них-то там же ни хрена нет!») и книга Н. Кузнецова «На флотах боевая тревога».
Последним пришел интендант и сухим голосом отсчитал ему продовольственный паек: «Вот здесь распишись!» Федя расписался.
А потом выяснилось, что он еще домой жене в родную Тульскую губернию письмо прощальное не написал.
Писали всей каютой: «Дорогая Маша! Я уезжаю навсегда в Брюссель…»
Через два дня командир сказал: «Хватит томить!» – и вызвал его к себе. Тут-то, к общей радости, и выяснилось, что Федора там наверху с подачи командира отстояли, и НАТО его простило, и ни в какой Брюссель, а тем более, в Гаагу ему ехать не надо.
Вот счастье-то на лице у человека было! Командир под это дело даже выходной на экипаже объявил.