Читал я или слышал… Может быть, слышал, может быть, в Крыму, ранним утром у моря. Было тихо, шуршала волна…
…И далеко-далеко от этих скал, от узкой полоски пляжа и еще дальше от времени, в котором я слушаю, – иной берег, иная волна. И голые ребятишки, дети рабов, собирают цветную гальку. А старики, уже непригодные ни для какой работы, неторопливо рассматривают каждый камешек. Цвет, форму, оттенок. И кладут в кучу, отвечающую цвету, форме и оттенку.
Потом рабы-художники создадут из этих камешков мозаики, которым не страшны века. Сказочные древнегреческие мозаики, и поныне радостно вспыхивающие веселыми красками, как только их омоет вода.
Но мне не успеть сложить свою мозаику. Само время мое рвется на куски, рассыпая кое-как склеенные сцены то ли жизни богов, то ли мифов моих…
1
– Поедем в Крым, сынок.
У отца синие глаза и по два красных ромба в каждой петлице. И два ордена Боевого Красного Знамени. И двойная кавалерийская портупея: к ней полагается цеплять саблю, но отец саблю не носит. Он не расстается с офицерским наганом-самовзводом в потертой кобуре. Кобура старше портупеи: отец меняет портупеи, но первую в своей военной жизни кобуру не меняет никогда. Не из суеверия: просто он знает, сколько секунд ему надо, чтобы револьвер оказался в руке.
– Тебе же предлагают санаторий.
Это мама. Они с отцом поделили строгость и нежность, и маме досталась строгость. И темные мучительные глаза: я не боюсь ее взгляда – я мучаюсь от стыда, если что-то натворил.
– Надо ходить и смотреть, – улыбается отец.
– Почему же обязательно в Крым?
– Там есть на что смотреть, не уставая.
– Но там нет хлеба.
– Там люди. – Отец почему-то вздыхает. – Очень добрые люди.
– Там нет хлеба.
Я знаю, что такое хлеб. Это – великое знание: оно приходит тогда, когда уходит хлеб. Когда его делят поровну в школе и не поровну дома. Нет, мы не голодаем, но мама делит хлеб не поровну, и больший кусок вот уже который год достается мне.
Я хорошо знаю, что такое хлеб: это жизнь. Я знаю, что его нельзя есть на улице, потому что за него могут убить. Мне хорошо известно, как молчат голодающие, как они при этом смотрят и сколько крика в их застывших глазах. Они не закрыты даже у мертвых, и оставшийся в их глазах крик – это на всю вашу жизнь. Я это видел зимой тридцать второго. А ведь мне сейчас всего десять лет: что же я увижу еще?..
Может быть, именно этого и боится мама: что я еще увижу? О голоде не говорят и не пишут – голод кричит о себе сам. Он волнами идет с юга, и мама очень не хочет, чтобы мы ехали в Крым.
А отец хочет. Он закончил там свой поход по Гражданской войне и получил второй орден. И я понимаю, почему его так тянет в неизвестный мне Крым к невиданному мною морю.
– Мы пройдем пешком от Байдар до Алушты, сынок.
Мы пройдем: ведь мама непременно согласится. Голубые глаза отца сильнее всех ее страхов.
2
Первое, что я постигаю в Крыму, – это что значит «жрать». Громко чавкая, заглатывая куски, всхлипывая, всасывать в себя все, что норовит проскочить мимо рта. И при этом сопеть, всхлипывать, стонать.
Жрет наш хозяин. Жрет все подряд: арбуз, коньяк, груши, яблоки. Отец медленно пьет золотистое вино и, кажется, совсем не слышит оглушительного чавканья и сопения.
– Если бы Федор опоздал с ударом, тебя бы смяли. Помнишь, как шли офицеры? Плечом к плечу, плечом к плечу.
– Знаю.
Кажется, отец говорит это слово, отвечая себе самому.
А я объедаюсь виноградом: я ведь никогда его не пробовал. И очень хочу запомнить вкус, чтобы рассказать в классе… Нет, я постараюсь запомнить вкус винограда не для разговоров. Почему у голодных детей такие большие глаза? Они вырастают, когда все остальное съеживается. Руки, ноги, лица. Щеки – скобки внутрь, и редкие, жалкие волосики девочек: от голода растут только глаза.
А я лопаю виноград на веранде дома в огромном саду под Симферополем. Два дня и три ночи мы ехали сюда в полупустом вагоне: на юг еще мало кто ездит. Юга привычно боятся. Но мы едем не просто в пассажирском: мы едем по литеру первого класса. Три раза в день нам полагается сладкий чай и по два куска хлеба со свиным жиром. Это очень вкусно. Очень.
– Оживают тут помаленьку, товарищ командир.
Отец любит поговорить и легко завязывает разговор даже с незнакомым человеком. А проводник сидит у нас в купе не меньше, чем в своем.
– То, что кошек, собак, ворон ели, то и в войну случалось. А вот чтоб трупы – того прежде не случалось, товарищ командир. Это уж вы не серчайте, это я не по слухам говорю: только помрет – еще теплого порубят, если силы остались, а нет – так целого в котел. Головой вниз: мозги наваристее.
Они разговаривают много, а я гляжу в окно, и в памяти остаются только осколки их разговоров. Осколки вонзаются в мозг осколками – это я успеваю сообразить позднее. Вонзаются и застревают.
– Оживают тут помаленьку, товарищ командир.
В Симферополе нас встречает старый сослуживец отца с одним ромбом и одним орденом. И вот мы в его доме. Я ем виноград и стараюсь запомнить вкус, а старшие вспоминают прошлое, и вкус этого прошлого – горьковатый.
– Мурзова знал? Когда Сиваш форсировали, судорога, что ли, его скрючила. Холодно было, а вода – по грудь, и упал он. Задергался и упал. И за меня цепляется. Ну оторвал я его от себя, конечно, даже вроде стукнул… Осуждаешь?
Молчит отец.
– До сих пор цепляется, веришь? До сих пор.
– Все они за нас цепляются.
– А почему? Бога ведь нет. Мистика!
А я ем виноград, и сок течет до локтей. И очень хочу запомнить вкус. Очень, очень, очень.
Входят полная смуглая женщина и девочка в бантах. Виноградины застревают у меня в горле.
– Здрасьте.
Отец встает, большими пальцами привычно перегоняя складки гимнастерки за спину.
– Та то же жинка моя, жинка! – Хозяин тянет отца за руку, усаживая на место. – Ступай отсюдова. Чаю хочу.
– Сейчас. Я сейчас.
Женщина уходит, оставляя девочку в бантах.
3
Что умирает раньше – тело или душа? Говорят, что душа бессмертна, но если она теряет свое «я», свои память, стыд, боль, совесть, – она мертва, ибо уже абстрактна. Тогда она всего лишь бессмертный сосуд, каждый раз с новым рождением наполняемый новым вином. Так что же истекает раньше – моя кровь или мое вино? Что сочится по каплям слов?..
– Особняк наш в саду Христофорова. Бывшего буржуя.
– Особняк?
– Конечно, так положено. А разве у вас нет особняка?
Хорошенькая девочка чуть старше меня идет рядом.
Я вижу ее, хотя стараюсь не смотреть: дочь фронтового приятеля отца. Нас отправили гулять, когда женщина ушла за чаем и девочка осталась одна. Но я не хочу гулять вдвоем с девочкой, потому что все девочки стали казаться мне прекрасными и я утратил свободу. Я глупею в их присутствии и спешу соглашаться.