Бушует Баксан, несет дубы и чинары, вырванные с корнями в лесу, и воет, как голодный волк зимней ночью в степи; оттого он бушует, что летнее солнце зажигает снега на ледниках Эльбруса, и ручьи бегут в ущелье, пробираясь меж скал и камней; потоки с шумом стремятся в долину, вливаются в зеленоватые воды Баксана, мутят и пенят их.
И от тяжкой обиды ревет Баксан, мечется в каменистых берегах и с жалобой несется к сестре своей Малке, величаво-спокойно вытекающей среди чутко дремлющих степей.
Мимо лесов несется он, мимо высоких холмов, на которых стоят разрушенные старинные башни, мимо дымных аулов и успокоиться не может, стонет и воет, и бьется о высокие кручи, подмывая их. Отрываются пласты желтой глины, падают в воду и еще мутнее и пенистее становится Баксан.
Сиротливо стоит на круче, почти над самыми водами его старая сакля. Дым не вьется из ее трубы, а утром не выходит со двора кабардинка с высоким кувшином на плече, не спускается по тропинке к Баксану, и высоким бурьяном зарос весь двор. Ночью в окнах сакли давно, уже давно не блестит огонек, и жутко кричит, сидя на трубе, сыч. Плетень, окружавший когда-то двор, повис над водой и скоро рухнет в нее; придет время – и сакля рухнет и погибнет проклятое гнездо, жилище братоубийцы…
Пусть ярче пылают дрова в очаге, а круговой чинак[2] крепкой бузы[3] пусть еще раз обойдет гостей.
Старый Джанхот, такой старый, что борода его пожелтела, настроит восьмиструнную балалайку и расскажет старую быль о том, как всемогущий Аллах покарал проклятого братоубийцу.
Звените, струны, звените тихою печалью давнопрошедшего времени.
За лесом, за дальними снеговыми горами солнце опустилось, и горы загорелись алыми огнями. Пыль поднялась в степи за аулом, закружилась.
Молодой князь Докшуко, юноша безусый, поспешно взобрался на крышу сакли, посмотрел в степь.
По дороге в аул скакали, поднимая пыль, всадники.
Глянул князь Докшуко и громко радостно крикнул стоявшему на дворе слуге своему, старику Индрису:
– Брат Астемир с набега возвращается!
Слез проворно с крыши, вскочил на коня и вместе с Индрисом поскакал в степь.
На серой кобылице, поджарой, тонконогой и быстрой, как птица, на той самой кобылице, которую в Кабарде оценивали стоимостью ста молодых и сильных рабов, скакал князь Астемир и под буркой держал кого-то в седле.
По обе стороны его скакали уздени[4], а за ними – воины.
Загорелое, покрытое пылью лицо Астемира чуть-чуть посветлело, засветились лаской суровые глаза, и если бы он был один, то прижал бы Докшуко к груди, а теперь только коротко ответил на приветствие брата, ибо не подобало по обычаю всенародно высказывать свои родственные чувства, привязанности.
А Докшуко, по молодости, не сумел сдержать себя, и приветствие у него вырвалось особенно громко и радостно.
Бросил он быстрый взгляд на бурку брата и чуть было не осрамился: едва удержался, чтобы не спросить его, что он держит под буркой: не у места было бы это женское любопытство.
Но он уже знал, какую добычу вез Астемир: две красивых женских ноги, высунувшихся из-под бурки, он увидел.
В отдельной сакле, в которую только Астемир входил, да старуха рабыня, сидела молодая казачка, стройная, черноглазая.
Она почти девочкой была, и пушок еще не сошел с ее румяных щек, таких румяных, какими бывают по утрам снеговые горы, когда солнце проснется…
Печальная сидела она, и слезы текли у нее по щекам.
Старуха-рабыня поставила перед ней круглый столик на трех низких ножках, на котором стоял чинак с густыми буйволиными сливками и лежали только что испеченные в горячей золе кукурузные чуреки. Поставила старуха и другой такой же столик с дымящимся шашлыком из молодого барашка, цыпленком, сваренным в молоке, и горячей просяной кашей, обильно политой медом.
А казачка почти не притрагивалась к кушаньям, плакала и, когда тоска особенно охватывала ее, заламывала руки над головой и билась, как птица, попавшая в силки.
Вечером старуха удалилась, и в саклю вошел Астемир.
Такой он большой был и сильный, и глядел сурово, а к казачке подходил несмело и как будто боялся ее.
И продолжая плакать, отстраняла она его ласки, и отходил он от нее, садился в угол и смотрел на нее, смотрел.
Такой сильный Астемир был, что когда в бою взмахивал шашкой, то человека, как тонкий прут, перерубал.
Почему же так робок он был с казачкой и вздыхал, глядя на нее?
Неделя – другая прошла, и по-прежнему печальна была казачка, и робок по-прежнему был с ней Астемир.
Но в один вечер она улыбнулась Астемиру и рукой по его загорелой щеке провела.
И тогда Астемир обнял ее, целовал ее щеки, руки, ноги ее целовал.
И хорошо, что никто из посторонних не видел его ласк, а иначе по всей Кабарде пошла бы молва, что Астемир ума лишился, ибо где же было слыхано и видано, чтобы владетельный князь и храбрый воин так унижался бы перед девчонкой-пленницей?
Астемир не думал об этом, какое ему дело, что скажут о его любви к казачке?
Дорогими и красивыми коврами украсил он саклю ее, а искусные мастерицы сшили ей богатую одежду.
И когда Астемир увидел ее в этой одежде, радостно воскликнул:
– Моя милая, славная девушка!
И крепко-крепко поцеловал ее.
С того дня, как Астемир возвратился с набега, Докшуко ни разу не видел пленницы-казачки, а от старухи-рабыни наслушался рассказов о ее красоте.
И хотелось ему взглянуть на нее, а зачем – он и сам не знал.
Заговорить о ней с братом он не смел – обычай этого не позволял.
В одно утро казачка вышла на двор вместе со старухой-рабыней, и случайно увидел ее Докшуко.
Взглянула она на него, чуть-чуть улыбнулась, и от этой улыбки огнем вспыхнули щеки Докшуко, а сердце так забилось, заколотилось…
А ночью не мог он заснуть: казачка стояла перед его глазами, смеялась, манила к себе, поднялся он с постели, вышел на двор и, как вор, прокрался к той сакле, в которой казачка жила, приложил глаз к щелке ставни и ничего не увидел – темно было в сакле.
Приложился он ухом к ставне, и почудился ему девичий смех, шепот страстный почудился.
И дрожал Докшуко, а ночь стояла теплая.
Убежал он в саклю свою, бросился в постель, а перед глазами стояла казачка и все также смеялась, манила к себе.
И потом, едва начинался день, Докшуко, притаившись во дворе, ждал, когда выйдет казачка.
Как и раньше, она выходила с прислугой, пробиралась в сад, рвала вишни и, смеясь, давала их ей кушать.
Докшуко глаз с нее не спускал, а в висках у него кровь стучала, и сердце билось так часто, что дышать становилось больно.