Газеты в степную роту завозили, как картошку: на месяц, на два или уж до весны, чтобы не тратиться зря на горючее и не баловать. Завозили прошлогодние, из расстроенной полковой читальни, где подшивки успевали обворовать. Однако и раскромсанные – сообщая о чем-то большом и важном, что свершилось давно и без их ведома, газеты, бывало, выдавливали у служивых слезу. Узнавая так поздно, так сразу обо всех мировых событиях, солдатня пускалась расходовать свою и без того пропащую жизнь. Но и посреди этого разгуляя слышалось, как занудно перемалывают прочитанное, жалея позабыть. Слово за слово – разговорцы крепчали, так что у каждого появлялось особое мнение, и если вдруг вылезало на свет событие поважней и побольше, а четкая политическая оценка отсутствовала, случался мордобой.
Ничего не ждал от жизни капитан Хабаров. Он если подсаживался в круг читчиков, то украдкой вливал свою застарелую тоску в общую, как считалось – по международному положению.
Иван Яковлевич Хабаров явился на казенную службу не по расчету или принуждению, хоть добрая его воля мало что прибавляла. Вот и в солдаты его забрили, как всех. Служил. Но когда истек срок службы солдатской, подневольной, уговорили остаться старшиной: «Оставайся-ка, Иван, служи, это ж твое твердое место, какой ты, к сволочи, гражданский человек?!»
Служивый обнаруживался в Хабарове по скупым и грубым чертам. Хабаров был человеком коренастым, приземистым, похожий на крепенький мешок с картошкой. Это делало его безликим, сравнимым с миллионом ему подобных служак. Однако этот миллион образовывал гущу народа, в которой сам собой исчезает всякий отдельный человек. Суждено ему было, уж правда, замешаться в ней комком. Вот и служить он остался за паек да жалованье, которым не побалуешь. Что бы ни случилось, Иван Яковлевич думал: «Поворачивать некуда, надо терпеть». И он же думал, что бы ни случилось: «Это еще не конец».
Теперь он в пыльных капитанских погонах дослуживал в одной из лагерных рот Карагандинской области свой пожизненный срок, намаявшись по лагерям от Печоры до Зеравшана дольше вечного урки – а большего не выслужив.
Место в степи, где служил капитан Иван Яковлевич Хабаров, называлось Карабас. Так нарекли эту местность казахи. Переложенное с их языка, прозвище звучало как Черная Голова. В нынешнем же веке казахов близко с Карабасом и видно не было. Они населяли дальние колхозы, разводили овец. Случалось, степняки заезжали в поселенье, чтобы хоть поглазеть на лагерь и надеясь разжиться какими-нибудь железяками. Когда их спрашивали, отчего этой местности дано такое угрюмое название, казахи, ерзая глазками по округе, признавались, что сами не знают, где это их прадеды углядели черноту и откуда привиделась голова средь стертой степной равнины. Сопки, окружавшие местечко серой дымкой, вовсе не походили на головы, и даже каменистые их гребни чернели в промозглую пору, скорее похожие на пеньки. Зато просторов было вдоволь. Ни растительность, ни пашни, ни реки не утруждали степной землицы, не стискивали. Люди, однако, поселились здесь не ради просторов. Построили лагерь, тюрьму, место для которой было выбрано так, будто плюнули со злости – и принялись жить.
Карабас разделялся на две части, из которых самой невзрачной была лагерная рота, а другая, прущая по степи навроде баржи, – лагерем. И рота и лагерь строились в один замес, но с годами их наружность множество раз искривлялась, а времянки так же бойко строились, как и разрушались. Магазинов, учреждений, домов, церквей поселок на своем веку не ведал. Одни унылые бараки, схожие с конурой, вокруг которых и раздавался дурной овчарочий лай. К баракам тянулись вытоптанные сапогами стежки, такие узкие, будто люди ходили по краю, боясь упасть. Эти же стежки уводили к тупикам, обрываясь там, где начинались закрытые зоны и всякие другие запреты. Вольный доступ открывали Карабасу лагерная узкоколейка да степной большак, обрывавшиеся далеко за сопками. Еще уводил от лагеря, на отшиб, почти неприметный могильник, куда больничка захоранивала бесхозных зэков. На том месте временами являлся свежий перекоп. Вот и все сообщение, если так считать, все пути да выходы. Сказать правду, в Карабасе прытко сообщались лишь барачные вши, гуляя вольной волей от солдат к зэкам и обратно. Вши ходили друг к дружке в гости, выпивали и закусывали, плодились по сто штук. А люди страдали от чесотки, давили торжествующих гадов, которые и роднили их покрепче, чем любая мать.
Не считая живности, Карабас населяли солдаты, зэки, вольнонаемные мастера и надзиратели. Зэки с солдатами жили годами, сроками, одни – службы, а другие – заключения. В лагере была устроена фабричка, где сколачивали одинаковой формы сапоги – весом в пуд – для таких же лагерей. Будни дышали кислыми щами и текли долго, тягостно, наплывая, будто из глубокой старины.
Содержались служивые жалованьем да пайкой. Получку десяток лет не прибавляли, но со временем она и не убавилась. Втихую, правда, поговаривали, что за такую службу должны бы когда-нибудь прибавить. Полагая про себя, что существенную часть жалованья утаивают, служили поплоше, чтобы не прогадать. А начальство радо было по всякому случаю заявлять, что службу несут плохо, даром получают жалованье. На том и стояли. Что до пайки, то летом ее приходилось урезать, чтобы скопить хоть что-то на зиму; также и осенью недоедали, откладывая про запас. А нагрянет январь, запасов этих – разве что воробья прокормить, и неизвестно, ради чего столько времени терпели. Зэк – тот своего потребует, хоть зарежется. Надзиратель – утайкой сворует, а служивому откуда взять? Что доставляют из полка, не взвесишь. Говорят, снабжают по нормам, а какие они? Начисляют живым весом, будто не понимают, что живой вес утрясается, ужаривается, а то и пропадает пропадом. Вместо питания – один комбижир. А тот жир что вода – сыт не будешь, да и воротит с души. Вместо яблок – сухофрукты. Чай подменяют жженкой, смолой чайной. Куда ни глянь, повсюду теснят, ужимают. Толком не служили, а выживали как могли, но если нажрешься досыта, то дальше уж не хочется почему-то жить.
Капитан никогда не распускал языка до того, чтобы жаловаться на свою судьбу. Жаловаться – значит искать виноватых, увиливать, а он этого не умел. Попавши в караульную роту, Хабаров скоро понял, что никакой службы здесь нет. А есть одно лихо на всех, одна лямка, чтобы волочь и лагерную баржу, и тех, кто на ней катается, нагуливая блевоту. Поэтому Иван Яковлевич не любил лагерного начальства, не уважал выездных судов, когда в клуб загоняют толпами зевак и выносят на люди приговор, пускай и виноватому человеку. Это же горе, и присутствовать при нем должны, как на похоронах, разве что родные и близкие, кому дорог, а не выставлен напоказ, под плевки этот одинокий человек. Хабаров тянул лагерную лямку, не делая послабленья ни себе, ни зэкам или солдатушкам. Всякий проживал в лагере свой срок, но там, где могли бы только помереть в одиночку, жили скопом, укрепленные теснотой, что не дала бы упасть даже мертвому.