Мы живем в мире, где ад всегда находится неподалеку. По воле одного человека или группы людей он всегда готов разверзнуться у нас под ногами, будь то в форме войны или в форме террора. Впрочем, одно редко обходится без другого. В 2006 году папа Бенедикт XVI «отменил» чистилище как часть католической догмы, объяснив это тем, что чистилище – это «не более чем гипотеза». Но понтифику и в голову не пришло отменить ад как простую гипотезу. Рейчел Фалконер показала, что многие политические события сегодняшнего мира освещаются в медиа – и, следовательно, воспринимаются людьми – в тех категориях, которые исторически закрепились за описаниями ада. Она называет такие описания katabasis (от греческого κατάβασις – «сошествие в ад»), или «адскими»1.
Но ад обладает странным свойством порождать надежду. Надежда возникает в аду как едва ли не единственный способ выжить. Ад всегда стремится закрепиться надолго, война должна тянуться без видимого конца. Неслучайно лоскутная идеология ада всегда традиционализм – сохранение отжившего, как будто мертвечина не имеет жизненного срока и будет тянуться вечно. Ад, однако, часто порождает утопию, главный смысл которой показать, что «темные времена» не вечны, как им самим хочется верить. Бруно Беттельгейм описывает, как пленники лагерей смерти по мере пребывания в лагере все чаще и глубже погружались в дневные грезы и все меньше жили в мрачной реальности:
…надежды и ожидания старых заключенных часто принимали форму эсхатологических или мессианских надежд; это согласовывалось с ожиданием того, что только такого рода событие может покончить с миром и освободить их2.
Именно страшная война парадоксальным образом привела в начале прошлого века к взрыву утопического сознания (к которому можно отнести и марксизм, несмотря на трагические последствия его триумфа). Эрнст Блох в книге, написанной в 1918 году, являвшейся прямой реакцией на окопный ад и названной им «Дух утопии», писал о погружении Германии в преисподнюю в том числе и в таких выражениях:
…университеты воистину стали духом погребальных курганов, наполненных вонью разложения и обездвиженным мраком. Те же, что кажутся совершенно воспрявшими, постоянно воспроизводят звучавшее в ушах реакционеров столетней давности: лозунги о родной почве, традиционализм Отечества и тот склеротический романтизм, который забыл о крестьянской войне и видит только рыцарские замки, возвышающиеся в зачарованных лунных ночах3.
Ад постоянно рядится в одежду реконструкторов и реставраторов. И главной целью такого маскарада является приостановка времени, в том числе и времени правления того или иного диктатора. Все это призвано создать ощущение, что из ада нельзя выйти. Его обитатели обречены на постоянное повторение того же самого. Но надежда проникает в ад не только как психологическая реакция на безысходность. Дело в том, что война (это последнее прибежище деспотического государства) несет в самой себе сильнейший импульс дестабилизации и обновления. Неслучайно, конечно, Делез и Гваттари связали «машину войны» с номадологией, то есть с деструктивной дестабилизацией повторения одного и того же. Вот как они характеризовали отношения войны и деспотического «параноидального» государственного аппарата:
Заметим, что война не включена в этот аппарат. Либо Государство располагает насилием, не проходящим через войну, – вместо военных оно использует полицейских и тюремщиков, у него нет вооружения, и оно в нем не нуждается, Государство действует посредством немедленного магического захвата, оно «хватает» и «связывает», препятствуя любой битве. Либо Государство обретает армию, но так, что последняя предполагает юридическую интеграцию войны и организацию военной функции. Что же касается самой машины войны, то она, похоже, вовсе не сводится к аппарату Государства, оставаясь по ту сторону его суверенитета и являясь изначальной по отношению к его закону – она приходит откуда-то еще. Индра – воинственный бог <…> разрывает узы, так же как предает договор. Он показывает, что furor противостоит мере, скорость – тяжести, тайное – публичному, мощь – суверенитету, машина – аппарату. Он свидетельствует о другой справедливости, иногда о непонятной жестокости, но иногда и о неведомой жалости (ибо он разрывает связи…). Он свидетельствует, прежде всего, о других отношениях с женщинами, с животными, ибо видит любую вещь в отношениях становления…4
Номадизм усматривает становление там, где деспотия стремится утвердить неизменные формы. Именно поэтому тирании, делающие ставку на войну как способ укрепления своих основ, так часто погибают в ее аду.