Мы держим в ладошках мертвых рыб
Держись, кому говорю.
Вот так: подними руку и положи на черное, смутное, оно движется, но ты не обращай внимания. Это называется поручень – может быть, ты и помнил когда-то название, но сегодня приходится напоминать обо всем. Пусть под рукой трепещет, выворачивается, а ты знай себе держись – будто рыбку в ладошках держишь, а она бьется, задыхается, не умирает от сгущенного осеннего воздуха.
Бледненькое на черном – хорошо. У меня по контрасту рука красная, сильная. Держись крепко.
Не выпускай рыбку, ты знаешь, что ее нельзя выпускать.
Мы поднимаемся по эскалатору, но тебе, наверное, чудится, что и вовсе несемся, – для меня все медленно, а окружающие смотрят, таращатся, а кто-то глаза отводит. И тогда хочу сама смотреть в глаза – нормальный он, обычный, нечего смотреть, это вам не диковинка, не уродец. Может, они и не смотрят, а я придумала. Я часто придумываю о себе и о тебе разное, чтобы не так страшно было.
Уважаемые пассажиры, напоминаем вам, что метрополитен – транспортное предприятие, связанное…
Ты вздрагиваешь, хочешь посмотреть на меня, но я давно сказала, что на эскалаторе оборачиваться нельзя, а то и упасть недолго, – слушаешься. Смотрю на твою спину – слабую, нежную, ты ступенькой ниже стоишь, не оборачиваешься.
Легонько глажу по плечу.
Не бойся, милый. Это не нам. Разве может быть такое, чтобы на нас так страшно кричали? Никогда не было.
Дальше не слушаем, о своем молчим.
А минуту только назад долго стояли в центре зала, и я думала, на удивление долго решая, в какую сторону идти: люди растекаются реками-потоками, не сталкиваются, проплывают мимо, а вот девочка в розовом парике, вот мальчик в белой рубашке, вот мужчина в плюшевом костюме животного с откинутой на плечи большой мягкой головой. Голова безглазая, мертвая.
Помню, как одна девочка пришла в таком костюме на семинар – подрабатывала на Арбате, а к двенадцати, к началу, прибежала. И серьезная была, говорила о чьей-то повести, о страдании, сочувствии. И ей не сказали ничего, не велели идти домой переодеваться – как-то внешнее тогда вообще истаивало из разговоров, оставалась только литература, выращенные в горшочках герани, бальзамины и гортензии литературы, чахлые, невозросшие, а у кого-то красивые, яркие. Мне хотелось, чтобы и у меня были красивые. Только мало на них внимания обращала, думала, что сами вырастут. И они росли – тихо-тихо, незаметно, но иногда посмотришь – светлые, зеленеют. И так радостно было.
У меня тогда шла восьмая неделя, и я думала о скорой боли. Хотя до нее далеко оставалось, но уже думала, что надо будет потом прийти в деканат, сказать, что хочу заявление на академический отпуск написать. Они там не любят такого – вроде как не для того поступала, чтобы потом с пузом ходить, но на справку от врача посмотрят, согласятся, никуда не денутся.
Может быть, ты и тогда успел почувствовать, как к горлу слезы подкатили, как я подумала, что хотела бы еще легкой походить, спокойной – не успокоившейся, а свободной.
Может быть, это я виновата, что сейчас мы на ощупь среди всех звуков метро движемся, медленно, изломанно как-то, застреваем на каждом шагу. И не один ты ногами шаркаешь, не торопишься, но и я тоже – томительная, нелепая.
Вот же глупость, как только вспомнить не могла? Ведь несколько лет же ходила, наизусть выучила дорогу. А в первый раз даже Тверской бульвар найти не сумела – вечно улицы уводили в другие места, разбегались.
А здесь – что? Здесь понятно.
Но потом вспомнила, что нужно идти в противоположную сторону от «Чеховской» – прямо найти направление, указывающее на нее, и пойти прочь, и тогда точно выйдешь к правильному эскалатору, к «Тверскому пассажу», к «Макдоналдсу».
– Милый, сейчас приедем. Ты знаешь, как нужно сходить с эскалатора?
Нельзя спешить, но и медлить тоже. Помогу, конечно. На руки не подниму, но руки не отпускай – легче будет. Сейчас. Готовься.
Нужно шаг вперед сделать, шажок – и ты на твердом, неподвижном. Я держу тебя за руку.
И все расплывается…
Могла ли подумать, что о нас?
Н-н-нет, говоришь ты, н-н-не видно.
И только тогда замечаю, что случилось. Ты все равно делаешь шаг вперед, но вытягиваешь перед собой свободную руку, будто опасаясь на стену натолкнуться.
Подожди, милый, надо очки поправить, они же сбились совсем. Нас люди обходят, в спины не толкают, хотя мы и задержались при сходе с эскалатора. Простите, у нас никогда еще быстрее не получалось. Когда я хочу, чтобы было быстрее, говорю тебе – мы рыбки, представь, что мы юркие маленькие рыбы, помнишь, мы видели? Тогда ты, ненадолго превратившись в такую рыбку, начинаешь спешить, но ловко, собранно. Потом рыбка умирает, а ты останавливаешься.
Я веду тебя к витринам «Тверского пассажа», всматриваюсь в лицо – очки в роговой оправе съехали на нос, наверное, поэтому ты еще в вагоне стал хныкать, теребить их, и вот теперь стекла заляпаны, плачешь громче. Сейчас вытру платочком, подождешь?
Ты моргаешь, вглядываясь в надвинувшийся туман. У мамы тоже такое: очки в роговой оправе, жесткие контактные линзы, что кипели в особом контейнере на плите, а потом царапали и раздражали глаза, потом мягкие силиконовые линзы, на которые не хватало денег, потому носились месяцами, пока вовсе не высыхали.
Тебе пока нельзя операцию, потому что миопия прогрессирует, но только всегда держу за руку, чтобы смешанный смутный мир не напал, не обрушился. Ты не любишь не видеть, боишься. Может быть, из-за этого голова начинает болеть сильнее. Но когда она болит по-настоящему сильно – несколько раз в неделю, – ты сидишь в затемненной комнате и кричишь, если кто-то заходит, от самого движения воздуха кричишь.