Снилось, что сошел с ума, долго ходил по какому-то помещению, швырял предметы, плакал, рыдал в голос – люди, знакомые люди отворачивались, стыдились меня. Потом извинялся почему-то перед мамой – все удивляются, что я помню ее лицо, почему за тридцать лет не истаяло, не исчезло, но оно становится только отчетливее, приобретает мои некрасивые, но определенные черты – она стояла мрачная, и я понимал, что дело не в извинениях, хотя, конечно, можно попросить прощения, – а в том, что я сошел с ума навсегда и неясно, как теперь быть со мной: запереть дома, как чудовище, как больное животное, которому к людям нельзя? Или отпустить, чтобы разнес к черту мир, который не нравился и ей, который ее тоже довел? Ведь так и не узнал, почему она прыгнула.
Потом понял, что во сне она была не мертвая, как будто и не было балкона никогда.
Пять лет не приближался к лагерю, поляне, Кадошскому маяку, ручью нашему, но однажды не выдержал, возвращаясь домой откуда-то, – нарочно сошел на остановку раньше и скользнул взглядом вдоль ручья: конечно, они там.
Ребята, низко наклоняясь, поднимают камешки со дна ручья, сначала сами придирчиво рассматривают, проверяя что-то, а потом несут ему.
Он стоит по колено в воде – не холодно? Раньше нельзя было переохлаждаться. Берет в ладони принесенные детьми камни. Потом ударяет камешки один о другой – выходит музыка.
Он и мне показывал.
Можно несколько октав выложить, говорит он, и вот так бьешь слегка, тихонечко – получается нота.
Не слегка, блин, вовсе даже не слегка, что ты говоришь такое – некоторые камни нужно бить резко, горько, потому что иначе они не зазвучат, они капризные; а некоторые – нежные, с ними нужно ласково, тонкими женскими пальчиками: поглаживаешь больше, не бьешь.
Ну?
Почему ты им не скажешь?
Или все забыл, все забыл без меня?
ВОВСЕ ДАЖЕ НЕ СЛЕГКА, ДА?
НАОТМАШЬ.
ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?
Меня слушают камни, начинают мелодию.
Ручей струится.
Музыка бежит.
Камни поют.
– Видите, – с удовольствием говорит Лис, – нас и прохожий остановился послушать.
Прохожий?
Но ведь нет никого, мало кто решится от дороги выйти к ручью, или –
Или это я прохожий, незнакомый прохожий?
Оглянись, незнакомый прохожий.
Ты видишь, что у меня тоже отросла короткая бородка – как и у тебя в лучшее, прошедшее время, потому что в нашу последнюю встречу ты был гладко выбритым, даже с заметными ранками от неосторожного лезвия, что все больше выдавало того, кто редко бреется: руки не привыкли к упругим, плотным движениям.
В твоих волосах теперь больше седого, чем рыжего, – седина и раньше была, я просто не думал, что так –
Но прохожий не пойдет своей дорогой, я много всего передумал, пока камни слушал. Ну, ударь еще раз. Сделай так, чтобы горные отроги откликнулись звоном, малым квартсекстаккордом.
– О, так это знакомые лица, – скучным, неинтересным голосом говорит он. – Ребята, поздоровайтесь с дядей.
Хором, нестройно: здравствуйте, здравствуйте.
Привет, отзываюсь хрипло – не серебряный колокольчик, посадил сильно со своими интернатскими, про хламидомонаду рассказывая. Не понимаю, отчего смеются.
Понимаю, почему смеются.
– Какими судьбами здесь?
– Да вот. – И ненавижу себя за неуверенный голос, за грязноватые джинсы, за мятую рубашку с коротким рукавом, а ведь должен был принцем появиться, красавцем, доктором наук, знаменитым певцом, а кто на самом деле? кем спустился от остановки? жалким, жалким.
И всегда только жалость вызывал – у Наташи, у него, у Маши, у Дани, у Айтугана, у семьи Бялых, у Марии Семеновны, у дочки даже, у Женьки, хотя ей-то, ей-то что?
– Проходил мимо, решил зайти? Да? – спокойно продолжает Лис.
У него изменилось лицо – набрякли мешки под глазами, будто не спал долго-долго, кожа загорела неровно, нос облупился, на щеках выступили коричневые веснушки, которые только у стариков бывают. Но на старика не сделался похожим, нет-нет.
Но только что спасло, что понравилось, что зацепило – он все еще с ними сам, один, хотя и не так рассказывает, как раньше, а все равно в воде стоит, все равно детишки вокруг – веночком.
– Да. Можно сказать – соскучился.
И всю злость, и всю радость, и всю зазвеневшую новую весну – в глаза, в улыбку. Странно, что узнал вообще, что не стал дальше как о прохожем говорить.
– Тогда – добро пожаловать. Иди за мной.
– Я помню дорогу.
– Нет, не помнишь, мы тут всё немного поменяли… Иди давай.
Лагерь сделался немноголюдным, каким-то непривычно тихим. Палатки стоят, костров не видно.
– В этом году запретили разводить, только спиртовки. Спиртовки есть, всё есть. Ребят меньше, да. Мне почти пятьдесят лет, Лешка.
Лешк.
Лешк.
Ле
Ударило в сердце, разорвалось, болью отозвалось, вспыхнуло и погасло.
Нет
Нет
Только не снова
Только не свет в глаза
Почему воздух холодный и теплый, сразу холодный и теплый, словно его подают по двум тоненьким проводкам прямо в горло?
Теперь холодный, один холодный остался
Нет
Лешка.
Лешка.
Алексей.
Просыпайся, хватит.
Это кто?
Это меня?
* * *
Маша, милая,
прости, что это перед самым Новым годом происходит, но ведь ты, я уверен, и без меня выслушаешь то, что хочет сказать Генеральный секретарь, а он хочет сказать совершенно привычные, повторяющиеся каждый год вещи, а потом заиграет песня – вот тут на самом деле неясно какая, потому что «Надежда – мой компас земной» не прошла проверку цензорского комитета, и мы никогда не поймем почему. Потому что там о доме поется? Да, верно, о доме, и я бы так хотел, чтобы для нас, чтобы и у нас был дом; но никогда не было.