[Будто] дымкой вершину утеса
Застилает мой взор пелена.
Где мудрец,
[что] укажет мне Путь?1
Тася всю дорогу беспокоилась. Носилась по клетке, стучала, шуршала, даже кидалась на прутья, требуя деятельного участия в своей судьбе. Но я только иногда оборачивался и просовывал руку между передними сиденьями тряского «уазика», чтобы успокаивающе постучать по коробке. Тесно было – ни коробку на колени взять, ни самому к ней перебраться.
Водитель попался китаец. Ещё в аэропорту он успел надоесть безумной радостной улыбкой с провалами среди жёлтых зубов и долгоиграющими объяснениями на исковерканном русском. И первое, что я сделал, когда мы, наконец, сели в машину, это легонько ткнул его лицом в стекло двери. Мужичок пискнул, и сжался, прикрывая голову. Он всё понял правильно, и его ассиметричная оскаленная улыбка сменилась глубокой задумчивостью. Убедившись в том, что я больше не подаю признаков раздражения, он, молча взялся за руль трясущимися руками и завёл мотор. С тех пор он смотрел на дорогу, не отрываясь, и даже ругался боязливо шёпотом, когда уазик заваливало на горной дороге. И я мог, сколько вздумается, смотреть на пейзаж за окнами.
Но сквозь мутное, забрызганное грязью стекло мир казался таким же мутным и грязным. Унылыми, обезличенными тянулись болотные низины и хвойные горы, и такое же унылое, безбожное висело над ними небо. И с чего я придумал себе, что тут будет хорошо? Спокойно – может быть. Но хорошо… От себя же не сбежишь. Да?
Машину здорово трясло, и оттого меня клонило в сон. В самолёте заснуть не смог, а тут будто приспичило. Но, закрывая глаза, тут же одёргивался – не прошло ещё, не прошло… И неведомо, когда сгинет проклятое наваждение. Костян сказал на прощание: «Пара дней – и смена обстановочки мозги прополощет, как простынку!». Может, и прав. По такому миру – и мысли должны стать унылые, серые, тяжёло-влажные и холодные. А и пусть! Всё лучше, чем в чёрно-белом калейдоскопе сизые пятна. Костяные, упрямые, сволочные.
– Просыпай! Просыпай! – шепеляво долдонил китаец, бешено вращая баранку, чтобы удержать машину на размокшей в белую сметану каменистой дороге. – Приехаль!
И так у него получалось говорить, словно наши слова, русские, разбивал на свои китаёзские иероглифы: «вин-пин-чунь», «чунь-пинь-вень» – «при-е-халь», «про-сы-пай». Вот говорилка китаёзская!
Я потянулся, выправился на кресле и посмотрел вперёд – там, в низине, куда мы съезжали, дорога упиралась в «зону GT-17». Виднелись однотипные серые бруски зданий и в полтора человечьих роста бетонная ограда с редкими вышками.
За спиной коробка затихла – видимо, Тася за обещанные четыре часа дороги вконец измаялась и прилегла где-нибудь в уголке, тяжело поводя боками и смотря несчастным взглядом на дырку в крышке коробки. А может и задремала, как я, так же измученно и никчёмно – всё равно чувство отдыха от такого сна не получишь.
Когда подъехали ближе, стала видна стройка, из-за которой и возникла «зона GT-17». Пара «Камазов» смотрелись детёнышами рядом с экскаваторищем, опустившим ковш на платформу. Машины, бетономешалки. Два крана и несколько десятков огромных бетонных колец. И – ни одного рабочего. Только тусклый свет пробивается через окна бараков да на двух видимых вышках стоят автоматчики.
А вокруг тянулась странная, цвета лишайника, бетонная стена с нацепленной сверху колючкой. Частые дожди изъели проволоку, и они закапала ржавой водой стену – вот и получились подтёки. Грязные жёлтые, оранжевые, бурые и серые пятна въелись в бетонные плиты, создав ощущение валунов, заросших мхом и лишайником. И только подъехав ближе, можно было понять, что стена не мохнатая, не мягкая, как это бывает с обросшим камнем, а попросту крашенная ржавой водой.
– Приехаль! – повторил китаец и, не сбавляя скорости, направил «УАЗик» в своевременно распахнутые ворота.
Пока я вываливался из машины, с интересом осматривался вокруг, пружинисто перекатываясь с пятки на носок, заставляя скрипеть неразношенные берцы и ныть уставшие от безделья ноги, пока вытаскивал из багажника рюкзак-сотенку, ящики, пока доставал чехол с грифом и бережно выносил коробку с Тасей, рядом организовалась нервничающая группа встречающих. Одетые в камуфляж люди топтались, бросая взгляды друг на друга и на меня, и чувствовалось, что моё появление здесь ожидаемо. Видимо, Костян успел рассказать многое. Трепач эдакий!
Один из встречающей делегации не выдержал.
Подошёл со спины, когда я присел над коробкой, заглядывая в дырку, стремясь увидеть, что там делает Тася.
– Кадышев Николай?
Я обернулся.
Это был маленький человек. Наверное, такой же маленький, как тот китаец-водила. Хоть и белый. Потому я даже не стал подниматься. Иногда хорошо смотреть на людей снизу вверх.
– Я.
Глаза у человека стали злые, острые.
– Я! – пересмешничал он. – Докладываться надо!
– Ну.
Если на человека смотришь спокойно, то сразу видно, какой человек внутри. Если он тоже спокойным делается – значит, человек хороший. А вот если начинается суетиться, затихать или, наоборот, яриться – значит, дурак. Или злой дурак.
– Баранки гну! – рявкнул он. – Жопу поднял и к командиру!
И…
…пнул коробку.
Футбольный замах.
Берец вминает картонку.
Коробку отбрасывает.
Впечатывается в стену барака.
Истошно верещит Тася.
Визг сменяет хрип и бульканье…
И…
…собрался пнуть коробку.
Внутри всё слилось в единый вдох ненависти. Огонь!
Переместился, не поднимаясь. И саданул кулаком под уже распрямляющее голень колено. Трах! Кулак повело в одну сторону, ногу в другую. Мужик навернулся, шлёпнулся рожей в грязь и, заверещав тонко, как только что в моём сознании пищала Тася, обнялся с ногой.
А в голове пульсировало: взмах, удар, боль….
Пока подскакивали другие, я уже успел подняться. Трое тут же взяли меня на прицел и суетливо отдалились, а двое подскочили к мужику и, живо повернув его на спину, за лацканы оттащили подальше. Профессионально, шустро.
А в голове моей всё так же: взмах… удар…
Ступня в грязном сапоге нелепо болталась, штанина в месте удара взбухла, но крови не было. Значит, не открытый.