Было около полудня. Высокое солнце немилосердно жгло песок, выбитую травешку по берегу и бревна, оставленные большой водой на отмели. На той стороне, над капустным полем, над кудрявым тальником и дальше до самого горизонта, мережилось знойное марево. И кособокая вышка сторожа с ободранной крышей, казалось, плавала в нагретом и густом воздухе.
Сам сторож – он же и паромщик, – старик Дятлов, босиком, в одной рубахе, как всегда, спал под старой телегой, повесив плохо простиранные и залубеневшие портянки на поднятых оглоблях.
Там все тихо и спокойно.
Но здесь, на этой стороне, для погожего воскресного дня безлюдье, недоброе и загадочное. Даже плот, обычно едва ли не круглые сутки битком набитый голоногими бабами, корзинами, ведрами, коромыслами, тележками, кучами мокрого тряпья и половиков, непривычно пуст, побелевшие от мыла, прополосканные плахи его просохли на солнце. Только на повороте реки, оплескав из пригоршней крутой берег, как ни в чем не бывало мальчишки скатываются в воду на грязных задницах.
Разогнанная лодка на гребне поднятой волны чуть не до половины вышла из воды и всем своим плоским дном села на мокрый песок. Колька Охватов, по прозвищу Колун, сидевший на носу, ступил на песок и, выхватив лодку на сухое, оглядел берег жидко-синими озабоченными глазами:
– Где же народ-то сегодня?
– Народ – кобылка, – отозвался от кормы Петька Малков, забирая одежду, удочки, ведро с уловом и грязный топор. – Народец ускакал небось на ипподром. Или на пожар.
– А погоди-ка, я спрошу у мальцов, – сказал Колька и, не одеваясь, как был в одних трусах, нескладный, белотелый – к нему не льнул загар, – побежал к мальчишкам.
Петька влез в измазанные глиной штаны, с трудом натянул ссохшиеся, нагретые солнцем сапоги и, чтобы размочить их немного, зашел в воду. Умылся. Утереться было нечем, и быстро сохнущую кожу на лице и плечах стягивало, жгло до боли. Суконное пальто, брошенное на песок, дышало сухим жаром. Сейчас о нем и думать не хотелось, а ночью у воды без теплой одежды беда. Пока менял степлившуюся воду в ведре с рыбой, прибежал Колька, еще более костлявый, неуклюжий, с посиневшими и дрожащими губами.
– Война, Петя!
– Корова в болоте утонула? Чего несешь?
– Немцы, говорят, напали. Да что от пацанов узнаешь? Сами ни черта толком не знают. Пойдем скорее.
Колька суетливо надевал свою ржавую от железа спецовку, зашнуровывал рабочие ботинки и пристанывал:
– Война. Конечно война. В прошлом году, еще на приписке, майор прямо сказал: войны не миновать.
– А ты-то чего заплакал?
– Да у меня вот он, срок службы. Заплакал уж!
– Дурак ты, Колун, дурак и есть! Да если в самом деле война, все загремим. Чего уж там. Только боюсь, что опять выйдет как с белофиннами или самураями. Пока мы тут шаражимся, вздыхаем да охаем – там все и кончится.
– Хорошо, если опять так-то! – обрадовался было Колька, но тут же смял губы и вздохнул опять совсем невесело: – Дядя Михей давно говорил, что мы с немцами треснемся лбами. Кровушки, говорит, прольется – не одна наша Тура.
– Болтай, Колун! И говоришь-то по-бабски: кровушки. Вражью кровину рекой и надо пускать. Бери весла. Растерялся совсем.
Они поднялись на взгорок и тропкой возле огородов вышли к первому проулку. Нагретое солнцем тело под одеждой сразу облилось едучим, густым потом. Ссохшиеся сапоги плохо размокли и нещадно давили ноги. Петька, придерживаясь рукой за жердь изгороди, разулся, хлопая широкими штанинами, пошел босиком. Колька не стал дожидаться: торопился поскорее узнать новости.
В проулке, у второго от берега дома, сидел на завалинке старик, беспорядочно обросший каким-то серо-палевым волосом. Увидев парней, заорал, захлестнулся слезою:
– Наворожили, язвить вас, накликали: если завтра война, если завтра война!.. Вот тебе и война!
Колька остановился и, растерянный, глядел в дико расширенные, подернутые сумасшедшей мутью глаза старика, а тот, сухой как щепа, рукой захватив свое маленькое волосатое личико, плакал и причитал:
– Ваньку, внука, из солдатов ждал… Пропадет все пропадом! Ох, пионеры юные – головы чугунные, разнесет вас прахом германец.
Подошел Петька, остановился перед дедом. А тот завопил на всю улицу совсем уж непонятное, но злое.
Вдруг хлябкие ворота со скрипом распахнулись, и на улицу выскочила рослая беременная баба, простоволосая, неприбранная. Загородив деда, прижала его сухую голову к своим незатянутым – под свободным платьем – грудям и крикнула через плечо на парней:
– Не видите, окаянные, человек не в себе. Идите куда шли! Тятенька, поспать бы тебе. Что с тобой исделалось?
– Ведь ерунду кричал старикан, а на душе стало как-то неловко, – сказал Петька, когда они отошли от дедова дома.
– У каждого свое, – с виноватой тоской заговорил Колька. – Вчера поехали на рыбалку, гребу и думаю: счастливый ты человек, Колька Охватов, – в цехе самостоятельную работу стали давать! На прошлой неделе получку принес – мать онемела от испугу: где взял такую кучу? А потом пошла да на радостях пуд гороху купила. Шурка узнала про получку. Узнала да и говорит: «Купи пуховый берет. Купи, может, и любить буду». И куплю. Хотя и без того ясно.
– Что ясно-то?
– Лады у нас с ней.
– А про меня она говорила?
– Говорила. Она о многих говорит. Для форсу. Для цены.
– Вот что, Коля, хоть ты мне и друг, но есть такое, что и между друзьями не делится. Понял?
– Не вовсе.
– Я такой, Коля, – с недоброй лаской в голосе сказал Малков. – Поперек встану – не перешагнешь. Да и неуж сам-то, Колун, не видишь, что ты же не пара ей. Ну не пара.
– Ей виднее, раз тихих да ласковых любит…
Петька вдруг со злостью бросил под ноги Колуна ведро с уловом и, шагнув через замусоренную канаву, перешел на другую сторону улицы.
На первом же перекрестке свернули в разные стороны. А ведро так и осталось на тротуаре, и когда Колька на углу не вытерпел и оглянулся, то увидел, что возле опрокинутого ведра уже крутились черный кобель и маленькая неряшливая шавка. «Субботу и воскресенье убил, а ради чего?» – с сожалением подумал Колька, но к ведру не вернулся.
Дома на столе его ждала голубенькая бумажка. Колька увидел ее казенную чистоту еще с порога и сразу понял: повестка. Да, Николаю Охватову предлагалось явиться в военкомат, имея при себе пару запасного белья и на трое суток продуктов. Мать сидела у стола, и в пустых, выплаканных глазах ее стоял немой ужас. Чтобы не встречаться с глазами матери, Колька долго читал повестку, но ровным счетом ничего не запомнил, только и понял, что в случае неявки будет предан суду военного трибунала. Он откладывал повестку, потом снова брал ее и снова читал, все собираясь при этом сказать матери, чтобы она не плакала, не убивалась, но, сознавая, что расплачется сам, и не зная, что делать, молча разделся и лег на кровать.