1
Теперь, когда меня убили, я могу говорить все, что хочу и как хочу.
«Говорить», сказала я, но это условное слово. На самом деле я молчу, речь возникает не звуками и не буквами, а какими-то сгустками, вспышками, пятнами, импульсами. Сложно объяснить. Я не вижу и не слышу, я сразу – чувствую.
И рада этому, мне при жизни страшно надоел однообразный язык, на котором приходилось изъясняться. Я не только русский язык имею в виду, а язык вообще, как способ коммуникации.
Он по определению примитивен. Подсчитано, что у нас, дорогие бывшие соотечественники, всего двести тысяч слов. Включая заимствованные. Что такое двести тысяч? Это население небольшого города. Правда, школьные знания по математике, которые во мне дремали, а сейчас в полном моем распоряжении, напоминают, что из двухсот тысяч можно составить комбинаций больше, чем всех звезд во всех вселенных. Но этим богатством никто не пользуется. В обычном обиходе слов намного меньше, ученые считают по-разному, кто говорит – шесть тысяч штук, кто – шестьсот. Я думаю, вы обходитесь парой сотен. Пара сотен слов, вам хватает. И во всем мире так. У японцев, к примеру, пятьсот ходовых иероглифов. А у дельфинов, между прочим, четырнадцать тысяч знаков повседневного общения.
Вот почему взрослые умиляются, услышав, как детишки смешно коверкают слова: леписин вместо апельсин, фуфли вместо туфли, мамолет вместо самолет. Хоть что-то новенькое.
Я тоже коверкала, часто нарочно, потому что всем нравилось, а нравиться было главной задачей моего детства, которое длилось аж до девятнадцати лет. Кончилось оно быстро и болезненно – в тот день, когда я узнала, что моего папочку, Олега Сергеевича Кухварева, арестовали и завели на него уголовное дело.
Нет, раньше. В шестнадцать оно кончилось. Когда родители объявили мне, что они не мои родители. Рассуждали, наверно, так: маленькая не поймет, в пубертате можно нанести травму, а в шестнадцать самое то – возраст согласия.
Праздновала я шестнадцатилетие свое трижды. Сначала в школе, в классе. Принесла всем подарочки-сувенирчики и тортик размером с колесо монстр-трака, так в нашей школе заведено. Мне в ответ тоже надарили всякой ерунды. Потом отметили дома, втроем – я, мама, папа. В московской квартире. В той, которая рядом со школой. Была еще деловая, в Москва-Сити, была представительская, набитая всяческой антикварью, около, конечно же, храма Христа Спасителя. И еще несколько квартир, как я потом узнала. Про запас.
А в ближайшую субботу созвали гостей в нашу подмосковную усадьбу. Она же особняк, поместье, вотчина, имение. Съехались друзья, приятели и знакомые по жизни и работе. Родственников не было, их у нас вообще не густо. Мама папы, моя бабушка, умерла, отец папы бесследно исчез сразу после папиного рождения, подарив на прощанье свою фамилию, осталась в городе Саратове старшая сестра Ольга, от другого отца, тоже исчезнувшего; она в Москву не приезжала уже давно по причине болезненности и нежелания. У мамы во Владивостоке пожилой отец, он давно овдовел, завел другую семью, мама летала к нему несколько раз одна, без меня и без папы, возвращалась всегда хмурая и молчаливая. Так что дедушку владивостокского я в глаза не видела, только фотографии.
Ну и вот, мне шестнадцать, вечер, свечки, мы втроем, и мама говорит:
– Ксю, пришло время сказать тебе то, что надо было сказать раньше, но. Рано или поздно ты все равно узнаешь, поэтому, – она почему-то ставила точки в неожиданных местах. – Мы решили сейчас, чтобы. При этом ничего не изменится, все останется так же, потому что. Мы тебя любим.
Я догадалась сразу. Осенило. Хотелось брякнуть: «Хватит тянуть, я не ваша дочь, что ли?»
Но молчала, ждала.
А мама смотрела на папу. Я свою часть работы выполнила, теперь давай ты. Ты глава семьи, хозяин и все прочее. Добивай.
И папа добил:
– Понимаешь, Ксюшечка, обычно говорят: не наш ребенок. Но у меня язык не повернется сказать такую чушь, потому что. – Он то ли вдруг решил передразнить маму, то ли временно перенял ее манеру. От волнения. – Ты наш ребенок, наша дочь, наша любимая Ксюнька. Короче. Что?
– Я молчу.
– Короче, мы взяли тебя из детдома. Тебе было два года.
– Два с половиной, – уточнила мама.
– Да.
– И не из детдома, а из Дома Детства.
– Неважно.
Нет, это было важно, я потом узнала, в чем разница. В детские дома попадают сироты, дети умерших родителей, те, от кого отказались, чьих родителей лишили прав, посадили в тюрьму, вариантов много. Попадают все без разбора. И есть много пар, которые хотят кого-то удочерить или усыновить. Целая очередь. В том числе богатые люди, а папа мой уже тогда был если не богатым, то хорошо обеспеченным тридцатишестилетним министерским чиновником высокого ранга. Богатые люди желают ребенка здорового и красивого. Есть спрос – есть предложение, инициативные люди придумали – создали в Подмосковье не детдом, а Дом Детства. То же, да не то. Они объездили всю страну и свезли в этот Дом отборных младенцев. Все законно, а если не законно, то проплачено. Запустили рекламу и слухи – VIP-дети ждут своих новых VIP-родителей.
Повалили клиенты, младенцев продавали за очень неплохие деньги. Финансовая часть сделки не разглашалась, все было как бы бесплатно. Вот об этом предприятии детской работорговли и узнал мой папа. Ему хотелось красивую девочку, не грудняшку – много возни, но и не перезрелую – придется переделывать, перевоспитывать. Кого хотелось моей двадцатилетней маме-студентке и хотелось ли вообще, не знаю. Знаю только, что эта история заварилась из-за невозможности иметь своих детей, какие-то у обоих обнаружились неполадки с репродуктивной функцией. Был вариант суррогатного материнства, но врачи не советовали – даже в чужом чреве не исключена возможность резус-конфликта, или конфликта генетического, или еще чего-то, подробности мне неизвестны. Главное – мои влюбленные друг в друга мама и папа оказались напрочь несовместимыми биологическими существами.
Папе требовался безукоризненно кондиционный товар, он выбирал полгода. Приезжал на осмотр с авторитетным врачом-педиатром, требовал все справки и анализы, ему важно было знать, каким ребенок вырастет. Чтобы не оказалась девочка слишком маленькой или слишком высокой, чтобы не было хронических болезней, чтобы поражала всех красотой. Грела этим доброе приемноотцовское сердце.
You warm my heart, – тут же спел мне кто-то сиплым, жалобным, блюзовым негритянским басом.