Середина утра сто тринадцатого дня восемьдесят седьмого года моей службы в этой занюханной конторе.
Я терпеливо жду, пока Адам, новый и чересчур любопытный сортировщик писем, свалит пить чай. Тогда приступаю к полкам сорокалетней давности. Я уже не вздыхаю, как раньше, перед началом работы и не призываю себя крепиться. Я привык. Достаю из кармана нож для разрезания писем, который все время ношу с собой, быстро вскрываю несколько первых попавшихся конвертов и заглатываю их содержимое. Радужная переводка в виде знака мира; поврежденное письмо от некоего двоюродного дядюшки, лишившего двоюродную племянницу наследства за сожжение лифчиков; шесть гнутых скрепок; бумажка в десять фунтов.
Результат, как обычно, нулевой, не считая рези в желудке, напоминающей язвенные боли, и общего расстройства пищеварения.
Чтобы успокоить свой несчастный желудок, я подсовываю ему сухую печеньку. Ах, если бы у меня остались хоть какие-то утешения, но нет, нет – она забрала их все. С первого взгляда я понял, что от нее надо держаться подальше, но не стерпел, влюбился, и вот – влип, как кур в ощип.
Когда я говорю, что понял, то имею в виду вовсе не предчувствие. Нет, я точно знал, что кончу именно так и именно здесь. Знал даже, какую рубашку я буду носить (она, кстати, кусачая). И то, что буду стирать себе зубы о чьи-то забытые сувениры, я тоже знал.
Адам вернулся – что-то слишком быстро. Веселый, как монах, перебравший травяной настойки.
– На вот, держи, старина, – говорит он и протягивает мне подмокший картонный стаканчик, до краев налитый молоком. Значит, пора и мне чай пить. Острый конец скрепки застрял у меня в зобу и колется, но я научился игнорировать такие вещи. Ощущение несчастья стало привычным. В последний раз я находил фрагмент того, что мне нужно, в 1989-м.
Так, значит, я несчастен? А что такое несчастье – патология оно по своей сути или нет? И можно ли считать несчастьем то, что уже давно вошло в привычку? Подобные вопросы стали занимать меня несколько десятилетий назад, после того, как я проглотил философский памфлет. Полагаю, что с тех пор феноменология и онтология проросли в меня, причудливо перемешавшись в моем сознании.
Да, и все-таки я несчастен. Определенно. Я беру еще пару конвертов и встряхиваю их так, будто мои пальцы не утратили былой чуткости и могут опознавать содержимое через бумагу. Но нет. Пальцы ничего не видят. Желудок болит. Возвращаюсь к новой норме. Кусаю. Жую. Глотаю.
Вообще-то здесь у меня есть и служебные обязанности, так что, когда мне надоедает давиться содержимым конвертов, я начинаю перекладывать с места на место разные бумажки и делать чепуховые записи в журнал. И начальству приятно, и от меня не убудет. В журнале – мой дневник, куда я заношу все перипетии своих скорбных поисков.
Когда Адам отлучается в туалет, я проглатываю написанное стихами любовное послание, отправленное не по тому адресу, пластиковое колечко из того же конверта, полный набор марок с острова Бали и картонного рыцаря на боевом коне. Глотая этих двоих, я особенно надеюсь, что это окажется шутка в ее духе, но нет, к ней они не имеют никакого отношения. Рыцарь колет мне пищевод своим копьем, а конь лягается вплоть до самого желудка.
– Черт, старик, это у тебя что, в животе так бурчит? – спрашивает Адам. Я не слышал, как он вернулся. – Твои кишки уже вошли в легенду, ты знаешь?
Я был польщен, когда он впервые назвал меня легендой. Думал, вот наконец-то у меня появился ученик. Но потом я понял: у него что ни барахло – то легенда, и мои восторги сразу прошли. Мало того, он еще и сокращает это слово до фамильярного «лега». Меня он, правда, легой пока не называл, но не сомневаюсь, скоро и до этого дойдет.
Я отвечаю ему пустым ледяным взглядом голубых глаз, и он отводит свои. Мой фирменный прием, специально для таких случаев. Свою длинную белую бороду я иногда завязываю в узел, что страшно нервирует всех вокруг, в том числе и меня. Не так давно я видел себя в зеркале. Ну, что сказать? У меня никогда и в мыслях не было доживать до такой старости. Это все она виновата.
В жизни каждого человека бывает любовь, которой лучше бы не было. Она – моя такая любовь. Правда, она сказала бы, что я сам во всем виноват. И прибавила бы, что все, о потере чего я так теперь жалею, я тоже отдал ей сам, и не просто отдал, но, стоя на коленях, умолял принять от меня в дар.
И она была бы права. Но я все равно повторяю: берегитесь молодых женщин. Все они воровки.
Я рыгаю – у моей отрыжки привкус олова и краски, скорее всего, свинцовой. Адам бросает на меня полный отвращения взгляд. Вообще-то теперь он мне симпатизирует, я знаю, но в первый день, когда он только пришел сюда на работу, я слышал, как он спрашивал у начальства, почему меня до сих пор не уволили.
Начальство – оно, конечно, тут всему голова, но только не мне. Представляю, как их перекосило, когда он задал им этот вопрос: власть-то свою показать хочется, но со мной они вроде как не при делах. Если парнишке хватит времени – что вряд ли, на этой работе люди обычно надолго не задерживаются, – он поймет то, что известно всем здешним старожилам: я просто есть, и все тут. В смысле, был здесь всегда. Когда они зелеными новичками пришли на эту почту, я уже был древним, как мир, и нисколько не изменился с тех пор: все так же люблю пошарить в хранилище корреспонденции, не нашедшей адресатов, а эпическое ворчание моего кишечника предупреждает о моем появлении за несколько секунд до того, как я выйду из-за угла. Правда, есть и то, чего они не знают: вся моя работа с журналом и прочими документами просто курам на смех. К тому же, за давностью лет, никто уже не помнит, кто тут мой непосредственный начальник и имеет полное право дать мне пинка, если вдруг надоест меня терпеть. Так что на меня просто махнули рукой.
Никто ведь не ждет от стражей лондонского Тауэра, что они начнут прогонять оттуда воронов, верно? Я – такая же институция, как эти вороны, а институции на пенсию не уходят.
Нет, они, конечно, ушли бы, если бы могли. Больше того, умчались бы, не помня себя от счастья, и ни разу не оглянулись бы. Но два фрагмента еще не найдены, они еще лежат где-то здесь, в конвертах. Уйти без них? Тогда я проиграю, ведь в самой сердцевине уже завелся большой червь, он движется, и движется быстро. Значит, надо закончить начатое. А для этого мне нужна почта.
Я достаю свой последний платок с монограммой и протираю им лезвие моего ножа для писем: что-то розовое и липучее пристало к нему. Я стараюсь держать его в чистоте: он не такой броский, как некоторые другие ножи, зато отменного качества; кроме того, он у меня давно, а в отделе мертвых писем попадается на удивление много всякого дерьма.