Очнулся я во время пафосной речи женщины в черном муаре. Она сидела за лаковым пианино, воздев подбородок к потолку и обнажив немолодую шею. В затылок ей, словно срываясь со скалы, вцепилась шляпка-таблетка с живой бордовой розой. Поставленный голос взлетал с низов до самых высоких нот за доли секунды. На вдохе она делала паузу и извлекала пальцами в крупных перстнях фрагмент «Аве Марии» из простуженного инструмента.
– Родион Гринвич был кристально честным и неподкупным человеком, настоящим знатоком своего дела, доктором от бога! Он был послан нам ангелами с неба…
Мне стало неуютно. Я вдруг увидел мэтра, принимающего экзамен в театральном вузе. Эта же дама, только отправленная обратной перемоткой на двадцать лет назад, стояла на сцене и читала Ахматову. От натужного трагизма в ее голосе становилось неловко, она будто отрывала слушателям заусенцы: вроде бы больно, но как-то по мелочи, быстрее бы замазать зеленкой и забыть.
– Кхе-кхе. Извините, вы нам не подходите.
Кто бы знал, что месть ее будет ужасной и она применит свои артистические способности в одном из столичных крематориев. Здесь ее талант никто не оспаривал: более снисходительных и покладистых зрителей, готовых разрыдаться на каждом слове, вряд ли собирал самый раскрученный театр. Что ни день, то бенефис. Почившему недавно мэтру, кстати, пришлось-таки проехать через творческую церемонию неудавшейся актрисы в своем дорогом гробу на колесиках. Она узнала его и вновь прочла Ахматову. С еще большим надрывом. В буквальном смысле сгорая в печи от стыда, он понял, что Всевышний на него сердится, раз приготовил напоследок столь изощренное наказание.
Я, видимо, тоже накосячил. Церемониймейстер (так значилась ее должность в трудовой книжке) завывала на форте, озвучивая написанный собственной же рукой текст.
– Так давайте склоним головы над этим великим человеком, давайте пропоем ему песнь вечной признательности и скорби…
Я оглядел зал. Точка моего зрения была несколько иной, чем при жизни, но весьма удобной. Я видел сверху и изнутри одновременно. По всему было понятно, что хоронят шишку. Лакированный гроб красного дерева обрамляли литые бронзовые завитушки, по обе стороны стояли дорогие венки. Цветами, верни их к жизни, можно было покрыть кукурузное поле времен Хрущева. В гробу лежал я, густо обработанный гримером, с румяными щеками и алыми губами, коими никогда не обладал при жизни. Возле толпилась сотня людей, мои взрослые дети, мои коллеги и кто-то, чьи имена я даже не вспомню – последний раз видел эти лица пару десятилетий назад. Рядом с гробом стоял Илюша, измученный, простуженный, с синими кругами под глазами, с трудом переживающий весь этот маскарад.
– Ваш брат очень грузный, уже начал портиться, поэтому был необходим густой грим, – объяснили ему в кассе крематория, когда он пытался осознать выставленную сумму.
«Лучше я засохну перед смертью, чем буду лежать таким Арлекино», – думал Илюша, глядя на меня усопшего.
– Уверяю тебя, абсолютно пофиг, никакого чувства неловкости или стыда, – ответил я, – так что не изводи себя очередной ерундой.
Он испуганно вздрогнул, пошатнулся, словно оступился на канате, оглянулся по сторонам. Моя жена, державшая его за руку, вопросительно подняла брови.
– Я с-схожу с ума, – простонал он. – Я слышу Р-родькин г-голос.
– Ты просто смертельно устал, – прошептала она и крепче сжала Илюшину кисть.
Свободной ладонью Илья нервно теребил в кармане два моих перстня. Я носил их с юности, массивные золотые печатки, которые ритуальные парни зачем-то срезали с пальцев и передали брату. Кольца тяготили Илюшу, он раздражался, понимая, что совесть никогда не позволит сдать их на лом, а хранить как память о моих ударах кулаком в его носовой хрящ было не слишком приятно. Положить в гроб вместе со мной он тоже боялся, наслышанный баек о проворности работников крематория. Церемониймейстер закончила свой творческий утренник и передала слово священнику. Пока тот пел, она подошла к Илюше, взяла под локоток и отвела в сторону:
– Свечи не входят в общий прайс. Нужно дополнительно оплатить тридцать тысяч, – шепнула она ему на ушко.
– Вы оп-полоумели? – взвился Илюша. – За свечи т-тридцатку?
– Ну да, сто человек, триста рублей свеча, – отчеканила она, покачивая розой на шляпке.
– Да охренели, – сказал я, – они их оптом по пятьдесят копеек берут. Торгуйся, максимум пять косарей.
Илюшу вновь бросило в пот. Глаз его задергался, он оглянулся, сделал нервное движение верхней губой и попытался сглотнуть слюну. Рот высох. Я понял, что он не готов к такому общению со мной, и решил больше не пугать брата.
– Пять т-тысяч – край, – прохрипел он цепкой даме пересохшими связками.
– Ну хорошо, только для вас, – она придвинулась к нему бедром и оттопырила большой атласный карман на гипюровой накидке.
Он порылся в бумажнике и опустил туда пятерку. Артистка прижалась еще теснее и красным влажным ртом коснулась его уха:
– Мы могли бы пообщаться и в менее печальной обстановке…
Илюша закатил глаза. Это была тяжелая участь. Женщины желали его тела даже на похоронах.
Наконец под токкату Баха мой гроб закрыли и начали опускать в адову бездну. Скорбящие выдохнули и встали в очередь на выход.
Актриса вновь притерлась к Илюшиному боку и прошептала:
– Урну забирать через неделю.
– К-как через н-неделю? – ужаснулся Илюша. – Г-говорили же, хоть з-завтра! Я оп-платил услуги класса п-премиум!
– Так очередь как раз из тех, кто выбрал премиум-класс. Остальные ждут еще дольше, – невозмутимо ответила она. – Придется полежать четыре-пять дней в холодильнике. Или двадцать пять тысяч.
Тут уже я взорвался и, забыв о своем обещании, заорал:
– Илюха, стоп! Меня вообще не парит полежать в холодильнике! Прекрати сорить деньгами!
– Да Р-родька, отвали! Ты м-можешь хоть после смерти не к-командовать, – огрызнулся брат и тут же закрыл себе рот руками, ловя испуганные взгляды родственников со всех сторон.
– Да, утрата творит с людьми еще и не такое. Уж я-то знаю, – скорбно произнесла церемониймейстер.
Илюша вновь достал бумажник и положил в бездонный карман ритуальной затейницы пять красных купюр. У нее тут же, словно из воздуха, всплыла в руках рация, и красный рот отчеканил: «Сейчас же в печь!»
Я застонал. Илюша обхватил виски, пытаясь остановить жгучую головную боль, и прибавил шаг. Гроб мой с помощью дорогого механизма как по маслу спустился на нижний этаж. Двое симпатичных мускулистых парней перетащили его на каталку, и один из них, помоложе, покатил по длинным тусклым коридорам, временами разгоняясь и вскакивая ногами на поперечную перекладину, как я в детстве – на заднюю сцепку трамвая. В каком-то промежуточном загоне с гроба сорвали все бронзовые завитушки, до блеска натерли их тряпочками и сложили в отдельный пакет. «Продадут следующему клиенту», – беззлобно подумал я. Крышку крепко завинтили шурупами в специальных углублениях, и запертое тело мое подъехало к новенькой чехословацкой печи с радостным окошком сбоку. С противня согбенная женщина сметала остатки чужого пепла в ведро с огнеупорной номерной табличкой. Мне стало интересно. В мире оставалось еще столько мест, где я, оказывается, ни разу не был. Моя жизнь последние годы распределялась между клиникой (ординаторской, операционной), квартирой на Ордынке, подмосковной дачей и островными курортами типа Мальдив или Бали. Ни там, ни там не было ничего подобного. Гроб мой поставили на рельсы, заслонка гостеприимно открылась снизу вверх, и я въехал внутрь длинного металлического бокса, весьма тесного и неуютного. Хорошо, что Илюша не видит, подумалось мне, иначе он отвалил бы еще с десяток купюр за расширение площади и дополнительные удобства. Пока я рассматривал печь изнутри, в камеру подали газ, он вспыхнул, и пламя агрессивно, с двух сторон, начало пожирать мою обитель из красного дерева. Я почувствовал какую-то тянущую маету, и хотя за полтора часа церемонии уже осознал, что никак не связан с телом, но странным образом – не болью, не тактильными ощущениями, а какой-то особой вибрацией – ощущал, что оно преобразовывается в нечто для меня непривычное и да, не очень приятное. Массивный гроб треснул и распался, а мое тело со стороны начало вести себя как живое, поднимаясь, извиваясь, корчась, изрыгая собственные же внутренности. Оно напрягалось как могло, кряхтело и тужилось из последних сил, будто желало выпрыгнуть из тесного ящика, но потом в секунду сдалось и осело, как молочная пенка в кастрюле, с которой сняли крышку, расслабилось и поддалось огню, смирившись со своей участью. Признаться, я так переживал за него в этот момент, что не заметил, как очутился в какой-то громадной огненной трубе, плотно набитой такими же бестелесными созданиями, как и я сам. Они не обращали на меня никакого внимания и не вызывали никакого раздражения. Любопытно, что меняя угол зрения, можно было увидеть их прежние земные облики, застывшие каждый в своем предсмертном возрасте и одежде. Мое размышление о том, как же видят со стороны меня, прервал резкий визгливый голос: