«…И чуть поодаль – я». Ирония одиночки
Писать о близких по духу людях сложно – все равно, что о себе. Те же судорожные попытки сбалансировать меж чрезмерной скромностью и неприкрытым самовосхвалением, та же степень болевой чувствительности на отклик – по живому. Особенно, когда под перо, претендующее на критическую объективность, по воле обстоятельств попадают «мои друзья по школе и мечу». Но я попробую.
Первая книга Дмитрия Коломенского очевидно запоздала к читателю. Можно было б так явно, спокойно самоидентифицироваться и раньше; и дело даже не в материальных сторонах вопроса, скорей – в ментальных. Видимо, шло время, и копилась уверенность в собственных силах, в соответствии занимаемому месту, по мере роста количества и качества разнообразнейших коллективных изданий, каждое следующее из которых оставляло все более стойкое, щемящее ощущение недодачи, преждевременно оборванного мотива. Коломенского становилось мало читателю, а самому Коломенскому – тесно в общих балаганчиках совместительства. Надлежало выбирать. До первой книги пишущий человек находится в уютном положении внештатника – «захочу – разлюблю»; первая книга автора если и не решает его дальнейшую судьбу, то, по меньшей мере, тождественна декларации о намерениях – автор выбирает дорогу и пускается в путь, волевым жестом причисляя себя к литературной стае и провозглашая о том окружающему миру. Тут явно требуется для обозначения процесса какое-нибудь не в меру умное слово… инициация. Ну, что-то вроде… Вслед за данной строкой – ремарка – автор укоряет меня за невозможные красоты слога.
Оно и неудивительно. Авторская позиция Дмитрия Коломенского – ирония отстраненного наблюдателя, чьи подлинные, пылкие черты надежно скрыты под гримом высокой техники версификации. Он, по большей части, выносит лирического героя за плоскость настоящего момента, за стекло кишащего людьми и предметами террариума каждодневной жизни, иногда даже сознательно сужая поле зрения – словно для усиления остроты к деталям; и вот уже внешний мир, заключенный в оконной раме – «…лишь то, что вижу я/ в свой прицел». Либо же – вторая крайность отстраненности:
Близорукое зренье выхватывает из жизни
Небо и землю – крупнейшие из ячеек…
(«Пролетая над тем, что от них осталось…»)
Создается такое впечатление, словно герой боится опознания внешнего мира в лицо, в масштабе один к одному, в реальном времени. А до тех пор, пока этот внешний мир неопознан, так искусственно чужд, только наблюдаем и воображаем отчасти – его как бы нет, он не существует, со всей его человеческой болью, кровью, мучением, одиночеством.
И лирический герой его – одиночка. Эта вырванность из толпы позиционируется когда подчеркнуто насмешливо:
И вещи кажутся отлитыми
Из цельных блоков бытия,
Автомобили мчатся плитами,
А сверху, словно мегалиты, мы:
Сосед и чуть поодаль – я.
(«Взлетает солнце выше провода…»)
Когда и откровенно трагически:
…А теперь кто удержит, поманит назад,
Не позволит с монетой в зубах, одному, наугад,
Наконец перейти это ровное, белое поле?
(«Ожидание снега. Знамения близкой зимы…»)
Мало того, этот лирический еще и сдержан, как образцовый разведчик в проявлении неуставных эмоций. Всякую мелочь, всякое трепетание сердца приходится выуживать чуть ли не по слогам, выискивать кропотливо, археологически, извлекать из-под мастерски плотной словесной кладки. От Дмитрия Коломенского пароксизмов пафоса не дождешься. Никаких тебе излюбленных литераторами истерик. В самом пиковом случае – а речь идет об истории любви, рассказанной по обыкновению в саркастическом ключе – вам индифферентно подкинут для описания ситуации:
…И понимаешь, что серьезно влип,
Что кое-что прозяпал и профукал.
И далее – кульминационный момент текста:
Ты не звонишь. Я мучаю тетрадь,
От бытия стараясь отодрать
Щепу бессмертья, раз уж в деле смертном
Не повезло: Фрейд снова на коне —
Со всех копытных ног спешит ко мне
И пользует метафорой и метром.
Но все без пользы. Зигмунд ускакал.
Околевает в лампочке накал.
Тетрадь летит в ведро. А в тишине то
Лепечет, то щебечет, то поет…
Но в этом хоре мне недостает
Того, чего в нем не было и нету.
(«Из тишины не выжмешь ни словца…»)
И это как бы нехотя кровящее сквозь иронию болезненное, стыдливое признание трогает неожиданно сильней и чище, чем все истово разорванные на окрестных поэтических торсах рубахи.
И так (если бы – о любви) – обо всем. В текстах преобладает хамелеонная маскировка эмоций под бессердечие, отчужденность; не эмоций вообще, а – личных чувств, переживаний, тем; этакая соленая и скупая, как мужская слеза, интонация. Проще отшутиться, чем открыть собственное лицо, обнаружить ранимость.
…Вряд ли. Просто недостаток сантиментов,
пресловутый местный климат, холод рук
или вот еще – отсутствие ферментов…
Не пытался разобраться. Недосуг.
(«Да. Потом мы перебрались в город…»)
И точка. И, неизящно выражаясь – отвалите. Ничего не поделаешь: есть поэты – соловьи собственных достоинств, недостатков, попоек, драк, постельных сцен; Дмитрий Коломенский не принадлежит к этому клану счастливых трепачей. Он мало говорит о себе, при том, что творчество его перенасыщено блестящими бытовыми, жизненными зарисовками, городскими пейзажными картинками – никаких чрезмерно высоких материй, никакой оторванности от почвы, боже упаси, парения. Самый что ни на есть брутальный реализм:
На вырост выбранная жизнь
Трещит, а думал – сшита крепко.
Так распирает этажи
Быт, разрастающийся репкой.
И то, что пахло новизной,
Известкой, штукатуркой, краской,
Уже впитало дух иной:
Картофельный, постельный, тряский.
(«На вырост выбранная жизнь…»)
Тематика его творчества сложна и многокомпонентна, несмотря на внешнюю узость обозреваемого горизонта, где практически вся география перемещений – город. Санкт-Петербург тут тяжел, давящ и отнюдь не светел поблекшим лоском имперской столицы. Даже воспетые прежними поколениями стихотворцев застывшие гранитные красоты приобретают в устах этого странного горожанина пугающую конкретику и живость, плотскую осязаемость.