В каждом из нас живет безжалостный судья, обвиняющий нас даже тогда, когда мы не знаем за собой никакого преступления. Хотя мы сами ничего об этом не ведаем, складывается впечатление, будто где-то об этом все известно.
К. Г. Юнг «Парацельс как духовное явление»
На воре горит шапка. Роняет вор багряный свой убор.
Я проснулся от этого самого тления, что под шапкой.
Мне было очень страшно. Во рту пересохло, в груди болело. Та частица меня, что имела обычай пробуждаться прежде других, с надеждой ждала облегчения, облегченно ждала узнавания: вот ночь. Вот ветка, припорошенная снегом. Вот черные глыбы предметов со сглаженными углами. Частица развернулась, будто фантик, в котором лежала подтаявшая конфета с орешком. Этой конфетой был я, и во мне был орешек, в орешке разворачивался пестрый фантик, а я был дома; я лежал, где обычно лежу, мне оставалось немногое – вздохнуть, покачать головой, глотнуть воды и забыться, но уже без боязни, утешенным, благо нарушенные сны никогда не продолжаются. Этого, правда, не скажешь о яви. Мой сонный разум возмутился, не желая признать очевидного; он все еще ждал, что наступит порядок, вот-вот; ему мнилось, будто тягучие течения, которые днем питали мысли, а ночью кормили образы, сумеют распутаться; водоворот исчезнет, освобождая пути к рассудку, и так восстановится обыденная последовательность. Сны истребляются просто: кошмар, пробуждение, последействие, узнавание, облегчение, чертыхание, умиротворение, засыпание. Дело застопорилось на третьем этапе; сон выжил. Я посмотрел на светящийся циферблат: было раннее утро, пять часов.
Бытует мнение, будто сны это нечто вроде непереваренного дня, или дней. Людей, которым снятся кошмары, обременяет реальный груз, но это был не мой случай. Я заканчивал выпускной курс философского факультета, и у меня были все основания рассчитывать на праздность и достаток: выгодное место консультанта при неразборчивой, но денежной конторе. Я не жаловался на здоровье, не терпел нужды; друзей имел ровно столько, сколько нужно, чтобы то были друзья, а не кореша; подумывал жениться, выпивал в меру – словом, жил ровно и счастливо, не давая кошмарам повода вторгнуться с их мрачными напоминаниями и угрожающими намеками.
Одним словом, дела мои шли лучше некуда.
Сон обнажился, теряя подробности, но сохраняя черный каркас; так осыпается с дерева снег. Я сел, сунул ноги в холодные тапочки: те сделались тесными, потому что душа ушла в пятки, и стопы опухли. Обычно с утра опухает лицо. Я надавил пальцем над плюсной, и там осталась хлебная вмятина. В комнате пахло смертоносными благовониями: ложась, я включил фумигатор, и комары, которые не переводились даже зимой, падали, как лапчатые рубиновые звезды. Они успевали насосаться перед смертью, но успевали и надышаться – напрасно рассуждают, будто перед смертью не надышишься: надышишься, и еще как, оттого и погибнешь. Я встал и зажег свет в надежде, что он прогонит мое настроение. Вспышка заставила сон отступить в тень, но он там остался маячить, стоя с недоброй усмешкой, готовый провести в такой позе многие часы.
Мне приснилось, будто я забрел в какой-то огород и вспомнил вдруг, что убил в нем бомжа. Может быть, это была женщина – во всяком случае, нечто, подошедшее к грани, за которой теряются половые различия. И переступившее грань. Огород был дурной, с покосившимся плетнем, с запущенными грядками; пыльные лопухи заказывали музыку разгоряченным мухам; сама земля, казалось, накренилась вместе с крестообразным пугалом в дырявой шляпе. Этот огород представлялся недолговечным проблеском пьяного сознания. Горело солнце, горела шапка: та, что была надета на пугало – вовсю, моя же предательски тлела, покуда я рассматривал заступы, тяпки и грабли, сваленные близ гнилого крыльца. Их вид меня тревожил, но пожар занялся, едва меня тронули за левое плечо; может быть, никакого касания не было, и я принял за него дуновение спрятавшегося ангела. Пропитым голосом тракториста невидимка напомнил мне об убийстве, и я тут же обратил внимание на борозды и канавки, спешно прочерченные в сухом черноземе. Земля немножко разошлась, ровно столько, сколько нужно было, чтобы я увидел, и я действительно увидел перепутанные грязные ленты, похожие не то на лохмотья, не то на мясо; под ними чернели кости, как будто их долго продержали над костром, но не сожгли, прокоптили, и вот они впитали давнишний дым. Пейзаж качался; он не дрожал обманной знойной дрожью, а именно раскачивался, как маятник. Вокруг было голо, бедно и солнечно; бороздки и канавки продлились в доисторическую тракторную колею; невидимка, стоявший за плечами, торжествовал, и я отступил, цепенея от страха, потому что вспомнил. Вернее сказать, я сначала не вспомнил ни бомжа, ни картины убийства; я знал только, что убийство состоялось, и совершил его я; совершил, вероятно, либо по неосторожности, либо под действием скороспелого бешенства. Еще мне вспомнилась моя тогдашняя уверенность в полной безопасности; я ни секунды не сомневался, что меня никогда не найдут и не будут искать. Затем промелькнул и сам бомж, я так и не разобрал, кем он был: это существо стояло и горланило что-то, размахивая руками, очень похожее на разбитное лихое пугало, которое с того времени ничуть не изменилось и даже торчало под тем же углом. И я, по-моему, рубанул орущее существо лопатой. «Но теперь все открылось», – сказал невидимка; я отступил еще. Пылал рябой огородный сентябрь. Солнце припекало мою макушку, мне захотелось пить, и я сразу проснулся, чтобы утешиться мирными предутренними часами в мирные предутренние часы.
«Это сон», – сказал я себе, стоя посреди залитой светом комнаты и слушая, как капает в ванной. Капель равнодушно стучала; у нее не было права голоса, не то, будь ее воля, она-то уж сказала бы мне все, что думает про мою особу и о моих прошлых деяниях; но нет, так и нет, и капли падали, подчеркнуто безучастные к моим сомнениям. В этих сомнениях ощущалось нечто столь же ужасное, сколь и манящее, участие чуда. Мне очень хотелось поклясться перед собой, что никакого бомжа не было, и никакого огорода я не знаю, но я не сумел. Когда же и где? Этого я не помнил. Возможно, я был пьян? Меня зашвырнуло в пригород, я поспорил с каким-то бродягой, зарыл его в качестве последнего довода – может быть, я ни в чем не мог поручиться.
Пришлось умыться и выпить кофе; ни первого, ни второго я не терплю, я принимаю душ и пью чай с бергамотом. Сосущее воспоминание требовало скорых мер, я бухнул в чашку четыре столовые ложки: сначала кофе, потом сахара. Умывался холодной водой; вообще, я принялся лихорадочно приводить себя в порядок – бриться, чиститься, сменил носки, переоделся на выход. Короче говоря, сделал многое, чтобы отвлечься, но сделанное не помогло. Тревога не исчезала; я выпил вторую чашку и поймал себя на том, что вспоминаю все пригороды, какие мог посетить в обозримом прошлом. Их было немного, и мне, чтобы их перечислить, хватило пяти пальцев. «Но я же не принимаю этого всерьез, – мое обращение к внутреннему собеседнику прозвучало рассудительно и лицемерно. – Все очень просто. У меня есть какая-то неосознанная потребность, и очень настойчивая – до того, что пролезла в сознание, облекшись в форму вымышленного инцидента. По всей вероятности, эта потребность еще хуже, и у меня нет ни малейшего желания разбираться, в чем она состоит. Зато у меня есть желание растоптать ее мерзкую оболочку. А потому… сейчас я вспомню всякие рискованные места и, действуя методом исключения, не оставлю ей средства к существованию».