- Та-а-ак, Воробьёва! А ну-ка, подойди сюда! Живее! Что ты там, уснула?!
На узком деревянном столе, застеленном яркой клеёнкой, – большая разделочная доска для резки хлеба, около неё – огромный, с массивной деревянной рукоятью, нож. Лезвие поблескивает на солнце: его яркие лучи струятся на веранду сквозь лёгкую узорную решетку, увитую виноградом, играют весёлыми бликами на загорелых лицах детей, на золотых ободках чайных чашек, на чисто вымытом, ещё не до конца просохшем полу. Рыжеватые, кудрявые волосы Евгении Константиновны, моей любимой воспитательницы, тоже золотятся на утреннем солнце. Золотится колечко на её правом безымянном пальце. Она берет в руку хлебный нож и подносит его почти к самому моему лицу.
– Ну что, Воробьёва, может быть, ты повторишь те слова, что ты говорила сегодня утром в спальне? – Красивые тёмные брови Евгеши (так ласково её называли между собой мои родители) грозно сошлись на переносице, а между ними пролегла глубокая морщинка. Я обмерла. И конечно, не проронила ни звука.
– Нет? Не повторишь? – она медленно повернула нож в руке. – Ну, так я тебе язык сейчас и отрежу, чтобы ты больше никогда таких слов не говорила, – промолвила она негромко и отчетливо, глядя мне прямо в лицо. Глаза синие-синие, и такие злые.
– Высовывай язык, живо! – скомандовала Евгения Константиновна, хватая меня за запястье.
Внутри у меня всё похолодело. Я поверила. Поверила, что вот сейчас, сию минуту, мне отрежут язык. Я ни капли не сомневалась, что она сделает то, о чём говорит. Все остальные дети, замерев, наблюдали за этой сценой, позабыв про кашу и печенье с маслом. Я, не отрываясь, смотрела на длинное, острое лезвие и ждала, когда же мне силой откроют рот, потому что сама не могла даже дышать. Наконец, она выпустила мою руку и кинула нож на стол. А я всё еще не могла отвести глаз от узкой полоски стали, поблескивающей на солнце, и машинально, быстро кивала головой на требования воспитательницы пообещать, что я никогда больше не буду говорить таких слов.
Медленно, на негнущихся ногах я вернулась на свое место за столом. И сидела, опустив плечи, уставившись в тарелку с остывшей манкой, не в силах поднять глаза на сидящую напротив Леночку Красавину, из-за которой сейчас чуть не подверглась жуткой казни. Я не боялась её – я её ненавидела. Ненавидела так, как ещё никого в своей жизни. И именно поэтому, сегодня ранним утром, в спальне я, сама не помня себя от злости и отчаяния, вывалила на неё все матерные слова, которые только знала, все разом, как пули из обоймы автомата, – а она тут же, сию же секунду побежала жаловаться воспитательнице.
Хотя она сама меня довела. Довела своей всегдашней тупостью, которую я просто не могла переносить спокойно. Мы заправляли свои постели после сна (ярко-синее узорное покрывало – аккуратно расправить, подушку – поставить на уголок), и Леночка снова и снова подбегала к моей кровати и рушила весь порядок и красоту, а когда я попыталась ей втолковать, что так делать не надо, стала прыгать, корча рожи, как обезьяна, вокруг меня, так, что у меня аж голова закружилась. Ну, вот тут-то я не выдержала и выкрикнула в сердцах всё, что я о ней думала. В нецензурной форме.
– Это кто же тебя таким словам научил, а? Кто дома матерится? Мама? – допрашивала меня Евгения Константиновна уже при маме, которая приехала на дачу в субботу навестить меня. – Или может быть, папа? Бабушка?
Я молчала и лишь отрицательно мотала головой на каждый её вопрос, а мама стояла напротив, и я видела только подол её розового летнего платья и босоножки на высоких каблуках, потому что боялась посмотреть ей в глаза. Однако, когда я, наконец, подняла взгляд, я поразилась: и мама, и Евгеша улыбались, да просто едва сдерживали смех. Смешно им было. Никому и в голову не пришло поинтересоваться, почему