Когда порубленное тело быка уволокли со двора рабы, Марко вышел из-за колонны и сощурился от белого катайского солнца, нещадно бившего в глаза. Хубилай поднёс к обвислым негустым усам чашу с дымящейся бычьей кровью и жадно выпил, двигая кадыком. Низкорослые рабы-южане посыпали двор ослепительно белым песком. Песок быстро намокал, становясь сначала жёлто-перечным, а за-тем янтарным. Слуги смотрели в пол с навек застывшими на лицах масками преданности. Лживые суки. Хубилай, тяжело дыша, вытер кривой меч куском багрового шёлка, вложил его в узорчатые ножны и передал слуге. Слуга, пятясь и кланяясь, растворился в полутьме галереи. Марко учтиво поклонился, Хубилай засмеялся в ответ и хлопнул венецианца по плечу так, что тот покачнулся.
– Я уже стар, Марко, – всё ещё смеясь, сказал Хубилай. – Ты всё видел?
– Да, Кубла-хан, – наклонил голову Марко, – я всё видел и вовсе не считаю вас старым.
– Все купцы льстивы, и даже ты, мой мальчик, даже ты не являешься исключением, – снова захохотал Хубилай.
– Сам я в Венеции родной искусником в сабельном бою считался, да и разбойникам не раз отпор давал. Потому вполне могу верно оценить вашу силу.
– Будь я в твоём возрасте, я бы убил этого быка руками. Изнежился я с этими катайцами. В Степи мы отбивали скоту рога кулаком. Я сам выхватывал у бегущего быка клок чёрной шерсти, прямо вместе с кожей и мясом. А когда он одуревал от боли, я отбивал ему рога и сворачивал шею.
– Я знаю, Кубла-хан, мне рассказывала Хоахчин.
Хубилай подошёл к бочке с водой и с наслаждением опрокинул её на себя, отряхиваясь и фыркая, как пёс. С его сизой от седины косы слетали стеклянные брызги, седая же, изуродованная косым сабельным шрамом грудь усеялась рубиновыми бусинами: вода смешалась с покрывавшей Хубилая бычьей кровью, играя в лучах утреннего, но уже жгущего солнца. Слуга-катаец поморщился. Варварская дикость, из этого мунгальского ублюдка невозможно сделать достойного императора Поднебесной. Марко взял из рук слуги тонкое полотенце, сурово глянув ему в лицо. По жёлтой пергаментной коже старика тут же растеклась приторная медовая улыбка. Марко подал полотенце Хубилаю, тот, продолжая с удовольствием сплёвывать с намокших усов смешанную с кровью воду, стёр холодные капли с рук и плеч.
– Завтракал? – спросил Хубилай.
– Нет, только что встал.
– Тц-тц-тц, – неодобрительно поцокал языком Великий хан и хлопнул в ладоши. В полутьме галереи проявилась грушевидная фигура евнуха Цзы Чэня. – Вели Хоахчин, чтобы нам у Пэй Пэй накрыла. Возле Драконьих прудов завтракать будем.
Пэй Пэй совсем ребёнок. Или вроде как ребёнок. Азиатские женщины вообще непонятные. Сколько им лет, не разберёшь. Вот она ребёнок, и вдруг – уже старуха с кожей сухой и мятой, как катайская бумага. В одночасье меняются. Поразительная вещь, кстати, эта бумага. У них и деньги из неё делают. И письма пишут, и книги. Хрупкая только, хоть и нежнее любого пергамента. Сомнёшь случайно лист той бумаги, он уж и не восстановится, весь в морщинах будет, как старушечья кожа. Марко посмотрел на Хоахчин, чьи карие глаза были совсем как полосочки среди других морщин. Сколько ей лет? Она ещё деда Хубилаева кормила грудью. Здешние знахари на долголетии все помешаны, делают пилюли такие, что никакая зараза не возьмёт. Хоахчин и двести, может, уж исполнилось. Чудная бабка. Ты, говорит, молодой, тебе наложницу горячую надо, но ласковую.
Пэй Пэй. Стыдоба-то какая, живём невенчаны, да и живём-то смешно, в грехе всё. Отцу не говорил ещё, боюсь. Рука у него тяжёлая. Да и Матвею не сказал пока. Что значит «живём», спим в раздельности, она на женской половине, а Марко справа от Хубилаевых покоев. Он, Хубилай, спальни меняет каждую ночь, благо дворец как отдельный город. И никто не знает, кроме малого числа слуг, в какую ночь Хубилай будет там-то ночевать. Чтобы безопаснее было хану. А Марко везде за ним следует. А вот приспичит ему, Марку… плоть-то слаба человеческая… Пэй Пэй как знает, что прийти надо. И как она узнаёт, где он ночует сегодня и когда прийти нужно?
Пэй Пэй. Вся в шелка окутана, двигается неслышно и плавно, как дух бесплотный. А кожа под шёлком горячая, душистая. Поглядеть, так и смотреть-то не на что. Дома, в Венеции, женщины статные, говорят гордо, смеются громко. Италийское жизнелюбие. А здесь? Шея тоненькая, груди как яблоки, сосков почти не видать. А волос, стыдно сказать, нигде на теле нету. И бутон Венеры у неё, как у маленькой девочки, голенький весь. И вот ведовство какое: смотреть не на что, плоти-то и нет вроде никакой, а забыть невозможно. Как начнёт говорить, голос льётся, звенит колокольчиком, да так ласково, что весь дрожишь в огне бесовском и в предчувствии греха трепещешь, колени слабнут, стынет кровь в членах, и словно греческим огнем жидким, а не кровью, жилы налиты.
Ох, Пэй Пэй, пропажа моей душе бессмертной! Даром что язычница, умна, чертовка. Бывало, можно ночь целую слушать, как она про героев катайских рассказывает. Тот тигра убил кулаком одним, ещё сильнее Хубилая был герой. А тот – в обезьяньем облике всех обманывал, да так искусно. Смотришь, а в просвете между бумагой на окошке уже сереет, солнышко зовёт вставать с постели. Да только как с неё встанешь, когда Пэй Пэй тут, тонкая, как кисточка, которой катайцы пишут. Учит писать на вэньяне, гиероглифы катайские, сов-сем не то, что латиницей. Так ведь как учит. Вот, говорит, картинка, означает «преданность», и рисует на груди у Марка. А теперь, господин, на мне рисуй. А вот, говорит, «благоденствие». Но не скажу, где рисует, неудобно это. А то ещё, когда в постель ложится, всегда моется подолгу и Марка заставляет. Марко сначала всё быстро выпрыгнуть из бочки хотел да поскорей в постель. Смеется, говорит, нет, нельзя быстро так. Наслаждение, говорит, торопливости не любит. После, на другой день, служанки её пришли и давай Марка мыть. Руки жгучие, глаза чёрным наведённые, губы красным. Раздели втроём его, а меж собой всё смеются, ах, хорошенький какой, молодой господин, счастливая эта Пэй Пэй! И что наделали?! Всем телом тёрли Марка, отмывали, маслом натирали, несколько раз он осрамился, не удержал семени. Не хотел к Пэй Пэй идти, боялся, больно стыдно. А та смеётся, говорит, то хорошо, мой господин, если тебе хорошо было. Вот бесовка, что делает с душой христианской! А покаяться некому. Был священник-несторианин, так ему что каяться? Всё равно как сарацину какому. А добрых католиков здесь Марко да отец с Матвеем.