Цветы любят дождь. Цветы любят ветер. Может быть, им нравится, когда их нюхают. Очень может быть, но пришла зима, и они как-то разлюбили все это: почернели, скорчились и рассыпались. И, раз так, – поминки. На бескрайней слепящей скатерти расставлены алые рюмки маков, до края налитые белым вином снега. И, отвалившись от стола, целятся из рогаток лап в бегущие по небу облака вороны. Спящие. Или дохлые. Потому, что в рюмках чистый, ледяной вкус, но на дне – капелька цветочного трупного яда.
И ядом же – капля разума в метели человечьего взгляда. А в ресницах доживают невыспанные до конца сны, плюются в колодец зрачка, топят глаз ногами – прочь, в ночь; спи, мать твою! И глаз мутнеет, безумеет, – и вот уже господин Ню, вновь одержимый сном, лишь смутно слышит, как синий червяк поезда тупо бьется разбитой мордой-машинистом а глухие стены тоннеля: ищет нужную господину Ню остановку. А над головой распят на стене большой давленый жук, судорожно скорчивший разноцветные членистые лапки – из тех, что ползают по стенам только в метро, а…
А в метро цветы исчезли тоже: зима… Те цветы, от которых за метры разило шанелем и сиреневой наливкой, что плотно, как могильные холмы, обсыпали женские груди. Те цветы, что были на женских платьях, исчезли тоже. И – так же? Засохшие васильки глаз, позеленевшая гортань-стебелек заканчивается ледяной розой улыбки, все остальное – розовой кусок льда, выпачканный…
«О, Господи, – распахивает глаза Ню, – приснится же!», и, мимо увядших на зиму женских лиц выскакивает на улицу, в снег. Каждая снежинка падает вниз, вниз… Танцуя в свете фонарей. Но – быстро: от неба до земли недалеко. От неба – к земле. Обычный, в общем-то, путь. «Все там будем», – обобщил Ню и пошел по блестящей утренней дороге, давя распростертые тела маленьких снежинок, тщательно обходя те, что побольше: уж больно противно те корчатся и царапают ботинки.
Ню верил, что сны, посещающие его в метро – к смерти; и то, что они снились ему почти тридцать лет, ничего не меняло. Что-то должно было умереть и, значит, оно умирало. Просто, Ню никак не мог догадаться, что именно. Возможно, было даже хуже: он, Ню, шел, а оно – умирало. И это было грустно.
На работу Ню всегда приходил по-крайней мере на полчаса раньше, лишь бы не видеть своих подчиненных. Отворив тяжелую дверь, он проходил по длинному коридору, освещенному одним только окном, которое вечно не работало и вместо солнечного цвета цедило какую-то тоскливую серую муть. В коридоре были постелены ковры, которые питались звуками; по стенам, словно темные фотографии служащих, тянулись двери их кабинетов, а в углах стояли урны, из которых медленно и неслышно ползли скомканные бумажки – белая жуть, пожирающая время.