© Дм. Кривцов, 2016
ISBN 978-5-4483-2202-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Здравствуй,
я это письмо пишу тебе днём,
Завтра нас здесь не будет.
Кончится мир – никто и не вспомнит о нём,
А если кто вспомнит – то сразу забудет.
Теплу этих звёзд уже не достать до земли,
Напрасных надежд не дарить, не обидеть.
По этой воде раньше шли корабли,
Теперь же такое, что лучше не видеть.
Потеряно всё, даже список потерь.
Трещит свод небес, восхваляя разлуку.
Грядущее – как
насмерть раненый зверь,
Рыдает и лижет убившую руку.
В обещанный день обнаженную боль
Собрали всем миром – не больно-то густо.
На что ни умножь – получается ноль
И как ни грузи – всё равно внутри пусто.
Что было когда-то – теперь всё равно.
Четыре стихии – исход одинаков.
Лист белой бумаги уходит на дно
Под грузом зачем-то начертанных знаков
Я это письмо писал тебе днём,
А завтра здесь просто не будет.
Мир кончился – кто теперь вспомнит о нём?..
А если и вспомнит – пусть лучше забудет.
Утро начинается так.
Скрипом ветра дверь приоткрывается и через щель шмыг – вот оно, здесь.
Заговорит сквозняком про то, что вот есть на свете нужная всем вещь фитнес, да к ней ещё машина положена такая, что сама стирает, гладит и посуду моет. И поскольку есть оно всё у каждого, то пора, мол, задуматься о проблеме зануления, которое в их трехфазном двигателе способно в час погубить это общечеловеческое счастье.
А Анастасии – куда оно? В доме пол – рухлядь, да потолок – косые разводы в трещинах.
Что ей до трехфазного заземления?
Сидит на крыльце, смотрит на покой восходу, думает: и вроде не беспутная, чтобы у меня, не как у всех людей, – да не выходит.
А мимо соседка Дарья проедет. В машине мерседес, багажник с надписью sale.
– Доброе утро! – говорит Дарья.
Вскинет Анастасия челку, ответит:
– Вечер покажет, насколько доброе.
– И то правда, – скажет Дарья, да поедет дальше по своим делам.
Анастасия смотрит ей вслед. На то, как поднимается пыль по дороге, как пропадет за поворотом или под горкой, да появится снова. То спичечным коробком, то точкой. А потом только дым с выхлопной трубы.
А после и дыма не останется.
Одна дорога.
Мне легко у господа на ладони.
Я не из тех, кто пытается спрыгнуть, топать ногами, пить алкоголь и резать вену в заботливой ванне.
Я податливо щурюсь лучу солнца, что щекочет мне ресницы, и довольна игривому ветру, смахивающему брызги света с щёк.
– Мириам, Мириам! – слышу я.
Но даже ухом не поведу. Пускай понервничают да побеспокоются.
Тем более, что там, с болот, хриплое пенье капитана «Хэй-хэй, если есть на свете порт всех морей, – похоже, что он где-то здесь» почти перебивает их крик.
Честно говоря, мне бы хотелось, чтобы так было всегда.
Но этот запах каштанов, этот вкус свежевыпеченных облаков, – никуда не деться, – снова заставляет меня спускаться вниз ещё раз подразнить старушку вечность своим невзрачным присутствием.
– И, знаешь ли, милочка, – сказала Фея, – всё-таки восемнадцать есть восемнадцать. Лесник он или хер собачий.
Та вскрикнула, зарыдала всхлип, бросила ладони к лицу и кинулась прочь.
– Ну и пошла ты нахуй, – подумала Фея.
Горох перебирай.
У самой жизнь не сахар.
Крысы да тыквы.
– Не вернусь я походу, – сказала она, обратившись к своей единственной подруге – Волшебной палочке.
Та в сою очередь – клюнув через стеклянную перегородку истлевшей стороной в дно неубранной пепельницы – продолжила догорать уже ни для кого.
Просто так.
Раз уж подожгли.
Розалинда Карловна и ее черепаха
Розалинда Карловна пила графинчиками.
Если в графинчике оказывалось что-то кроме водки, она очень сокрушалась, качала головой и цокала языком. Говорила она при этом так: ай-яй-яй. И больше уже к этому графинчику не прикасалась.
Ежели в графинчике оказывалась водка, Розалинда Карловна удовлетворенно вздыхала, кивала головой, после чего употребляла графинчик уже полностью. Потом она промокала губы кружевным фартуком и, не обращаясь ни к кому, шептала так: Данке шон.
При этом ее старая черепаха из вида Geochelone elephantopus abingdoni, предметом мебели стоящая в углу, вытягивала шею из панциря и подмигивала Розалинде Карловне.
Тогда Розалинда Карловна краснела, кокетливо грозила черепахе пальчиком, поворачивалась и шла в кухню, виляя огромными бедрами и поправляя сбившуюся прическу на голове.
Казалось, она что-то напевала и уж совершенно точно забывала в эти минуты, что она давным-давно как умерла, в квартире ее обитают совсем чужие и не знакомые ей люди, которые вначале и удивлялись, а потом перестали, отчего старая запылившаяся черепаха в углу временами ни с того ни с сего вытягивает морщинистую шею и подмигивает кому-то, слепо глядя мимо них. Или, что даже точнее, сквозь них.
есть мягкие пальцы стареющих вдов,
есть призраки на пепелище,
есть люди, живущие вне городов
есть звери, идущие в пищу,
есть трезвый закон подчиненья всему,
есть радость плетущих интриги,
есть вещи, понятные только уму
есть люди, попавшие в книги,
есть демон и дух, ожиданье и час,
есть некто, кто любит до гроба,
есть тот, кто придет исповедовать нас
есть мистификация сноба,
есть гордость людская, людская молва,
есть повод родиться по новой,
есть даже пустырь, где бывает трава
на улице зины портновой
Точное время /Теперь, когда не время для стационарных связей/
В поселке Парголово на домах отродясь не водилось обычных табличек с адресами (типа круглых таких с номером по центру и названием улицы по дуге с затейливой крышей). Дабы новый раз в столетье почтальон не попадал в неловкое положение, владельцы домов писали масляной краской – кто на дверях, кто на калитках, кто на заборе – «Пляжевая (sic!) ул., дом 14а», «Заводская, 4», «Ул. Ломоносого, д.28».
Вот как раз на углу той самой улицы «ломоносого» и той самой «пляжевой» находилась одиноко стоящая телефонная будка.
Летними вечерами ко всеобщему изумлению будка начинала подсвечиваться тусклой лампочкой под потолком и к ней, неспешно обмахиваясь какими-то веточками, собирались дачники позвонить в город и рассказать, что у нас всё хорошо, саша всё ещё кашляет, но температуры нет, нет-нет, какое купаться, конечно, как у вас?, и, ну ладно, тут народу много в очереди.
Народу много терпеливо ждало, выделяя из себя следующего, который, зайдя в будку, закрывал за собой скрипучую дверь (смысла в этом не было никакого – хоть одно стекло, но обязательно было выбито), раскладывал на неровно покрашенной металлической полочке чуть правее и чуть ниже аппарата растрепанную записную книжку, готовил двушки, прислоняя к уху теплую от предыдущего говорившего трубку, и ждал сквозь гулкий шорох того самого гудка.
Потом вертел непослушный циферблат, иногда застревая в отверстиях пальцем, а иногда упираясь в железный ограничитель (дальше цифр нет!) и ждал момента, когда в ухо раздастся нетерпеливое «аллё» и можно будет опустить в чрево аппарата теплую монету (раньше времени не следует – может сожрать). Монета щелчками преодолевала несколько препятствий на своем пути и исчезала навсегда: никто и никогда не видел, чтобы к будке подъезжали люди с мешком и опустошали аппарат, об этом только рассказывали.