Надувала губы, брезгливо отворачивалась, когда огрубевшие от жизни руки помогали одеваться. Эти руки, некогда сильные, едва справлялись с водолазкой и были беззащитны перед «молнией» на кофте. Специально расставляла ладошки – маленькие, аккуратные, мешала одевать, чтобы еще раз продемонстрировать ему беспомощность. И говорила раздраженно, словно ребенку:
– Ну, деда-а, это не так делается! – И принималась сама застегиваться.
Он сидел послушный и отруганный, полный покорности перед маленькой девочкой.
– Это зачем? – спросил, показывая на розового мохнатого зайца на брелоке.
– Это такая игрушка. Украшение, очень модное сейчас, – объяснила снисходительно. – Все девочки такие носят.
Потрогал жесткими руками нежнейший кроличий пух.
– Зачем так раскрасили? Ведь кролики серые, белые, – недоумевал наивно.
Закатила глаза недовольно:
– Ну некрасиво же серый! А розовый красиво и модно.
– Модно, – повторил эхом, сжимая розовый пух. – Разве не красивее то, что от природы?
Вопроса не поняла, только еще больше раздражалась от неловкости и вековой отсталости деда. С ботинками справилась сама. Уже застегивали куртку, когда он снова спросил:
– Каникулы теперь?
– Да, – ответила нехотя.
– Погостишь у нас недельку? – спросил, ласково поправляя шапку.
Увернулась от любящей руки, поправила сама:
– Неделю? Ну уж нет! Каникулы для того, чтобы отдыхать. Гулять с друзьями.
– Хоть на денек приходи, – почти молил, жалкий, ссутуленный, придавленный тонной воздуха сверху, годами сзади, непреодолимостью и предсказуемостью скорого будущего спереди. Жалкий дед с широкими не по размеру штанами, в старых, но чистых и опрятных ботинках. Дед с круглым, просящим лицом. – Приходи.
Посмотрела снисходительно, возвысившись над его униженной старостью.
– Ну, на денек, может, и приду, – сказала холодно. – Подумаю.
Собравшись, они вышли на лестницу, голоса затихли. Делал вид, что смотрю в книгу, а сам не продвинулся ни на строчку, все думал о старике и нечаянно подслушанном диалоге. Ощущение какой-то неправильной неправильности не покидало, мешало читать, свербило. Вспомнил своего деда, такого же неловкого от старости, только он был выше. Тогда никто не спрашивал, хочу ли я к нему на недельку, жил в деревне все лето как миленький. Ловил рыбу на пруду, пил молоко, гонял на велосипеде по глиняным ухабам. Дед был старый, жил бобылем и много делал по хозяйству. Сколько помню себя, он все время казался занятым: что-то чинил, стругал, приколачивал – мало ли забот в своем доме да на огороде? Он и меня пытался научить, но мне не особо сдалась его наука.
Особой страстью деда были его яблони. Он где-то находил редкие черенки, ухаживал за ними, заботливо прививал, нежно поддерживая большими руками хрупкие веточки. Раскидистые яблони приносили по осени несметные урожаи. Ели эти яблоки ведрами, варили компот, закатывали варенье, которое казалось лучшим десертом с блинами – позже. Я знал, что дед любит свои яблони.
Как-то раз мы с деревенской компанией ушли купаться, а я не спросился. Забыл про время, возвращался в сумерках по пыльной дороге, а навстречу дед – встревоженный, нахмуренный. Выпорол он меня по босым мокрым ногам крапивой – прямо при всех ребятах. Ну как выпорол – стеганул пару раз, а я не выдержал – расплакался, больше от обиды, чем от боли, думал: дразнить будут потом до конца лета. Так и шел за дедом домой – слезы катятся, а сзади все казались смешки, остряки уж новые прозвища, поди, придумывают. Меня такая злость взяла, что, когда мы пришли домой, я не пошел в дом, а зашел на огород и направился в сторону яблонь. Невысокий тонкий стебелек с робкими зелеными листьями заботливо подпирался колышками. Это был новый сорт яблони, дед недавно привез его откуда-то. Не знаю, что на меня нашло, но я буквально накинулся на черенок, начал его пинать и топтать, потом вырвал из земли и переломил.
Никогда не забуду, как дед смотрел на меня. Я подумал, что он сейчас схватится за ремень, но он тогда и не прикоснулся ко мне. Стоял, смотрел, оплакивая в сердце и меня, и растерзанный черенок, а потом сказал тихо:
– Он же живой был. Ты живое убил.
Я тогда не понял. Я только потом понял. Так многое понял. Как сильно дед меня любил. Как каждой копейкой с нищенской пенсии хотел мне угодить: покупал мороженое, чинил велосипед, никогда-никогда не рассказывал родителям, что бы я ни натворил. На ночь, укладывая меня спать, бывало, подойдет, сядет, потреплет по выцветшим волосам. Расскажет что-нибудь, а я слушаю. Дед, дорогой, дедушка, где ты сейчас? Где твой дом, где мой велосипед? Где твои яблони?
Пока вспоминал старое, забыл про настоящее. О нем напомнила дочка, выпорхнувшая из кабинета в своей балетной юбочке.
– Папочка!
Я улыбнулся ей, захлопнул осиротевшую книгу, прогнал пелену с глаз. Оделись, пошли домой. Шел и все думал, как же стыдно, Боже мой! И извиниться не перед кем, сказать, что понял и раскаялся, и купить новый такой черенок, дюжину черенков яблонь! Некому купить.
Перед сном долго ворочался, не мог заснуть. Жена медленно и спокойно дышала, я смотрел на ее спину, пока не провалился в беспокойные сны. Наутро жена застала меня в ванной, сидел, обливался слезами, как последний дурак.
Ночью мне приснился дед. Не в деревне, а просто… Просто без фона даже, не помню, что там подсознание нарисовало на заднем плане, да и неважно это. Стоял он молча и смотрел на меня. Был таким, каким помню его в детстве. Я его увидел и взмолился:
– Дед, прости меня!
Все плакал и просил: «Дедушка, прости!» Я в жизни никогда так не плакал, как в этом сне.
– Простил, – утешает жена. Гладит по голове. – Он простил.