Марина Цветаева - Мой Пушкин

Мой Пушкин
Название: Мой Пушкин
Автор:
Жанры: Русская классика | Литература 20 века
Серия: Русская классика XX века
ISBN: Нет данных
Год: 2001
О чем книга "Мой Пушкин"

«… В красной комнате был тайный шкаф.

Но до тайного шкафа было другое, была картина в спальне матери – «Дуэль».

Снег, черные прутья деревец, двое черных людей проводят третьего, под мышки, к саням – а еще один, другой, спиной отходит. Уводимый – Пушкин, отходящий – Дантес. Дантес вызвал Пушкина на дуэль, то есть заманил его на снег и там, между черных безлистных деревец, убил.

Первое, что я узнала о Пушкине, это – что его убили. Потом я узнала, что Пушкин – поэт, а Дантес – француз. Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета …»

Бесплатно читать онлайн Мой Пушкин


Марина Цветаева

Мой Пушкин

Начинается как глава настольного романа всех наших бабушек и матерей – «Jane Eyre» – Тайна красной комнаты.

В красной комнате был тайный шкаф.

Но до тайного шкафа было другое, была картина в спальне матери – «Дуэль».

Снег, черные прутья деревец, двое черных людей проводят третьего, под мышки, к саням – а еще один, другой, спиной отходит. Уводимый – Пушкин, отходящий – Дантес. Дантес вызвал Пушкина на дуэль, то есть заманил его на снег и там, между черных безлистных деревец, убил.

Первое, что я узнала о Пушкине, это – что его убили. Потом я узнала, что Пушкин – поэт, а Дантес – француз. Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета в живот. Так я трех лет твердо узнала, что у поэта есть живот, и, – вспоминаю всех поэтов, с которыми когда-либо встречалась, – об этом животе поэта, который так часто не-сыт и в который Пушкин был убит, пеклась не меньше, чем о его душе. С пушкинской дуэли во мне началась сестра. Больше скажу – в слове живот для меня что-то священное, – даже простое «болит живот» меня заливает волной содрогающегося сочувствия, исключающего всякий юмор. Нас этим выстрелом всех в живот ранили.

О Гончаровой не упоминалось вовсе, и я о ней узнала только взрослой. Жизнь спустя горячо приветствую такое умолчание матери. Мещанская трагедия обретала величие мифа. Да, по существу, третьего в этой дуэли не было. Было двое: любой и один. То есть вечные действующие лица пушкинской лирики: поэт – и чернь. Чернь, на этот раз в мундире кавалергарда, убила – поэта. А Гончарова, как и Николай I, – всегда найдется.

– Нет, нет, нет, ты только представь себе! – говорила мать, совершенно не представляя себе этого ты. – Смертельно раненный, в снегу, а не отказался от выстрела! Прицелился, попал и еще сам себе сказал: браво! – тоном такого восхищения, каким ей, христианке, естественно бы: «Смертельно раненный, в крови, а простил врагу!» Отшвырнул пистолет, протянул руку, – этим, со всеми нами, явно возвращая Пушкина в его родную Африку мести и страсти и не подозревая, какой урок – если не мести, так страсти – на всю жизнь дает четырехлетней, еле грамотной мне.

Черная с белым, без единого цветного пятна, материнская спальня, черное с белым окно: снег и прутья тех деревец, черная и белая картина «Дуэль», где на белизне снега совершается черное дело: вечное черное дело убийства поэта – чернью.

Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта – убили.

С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах на картине Наумова – убили, ежедневно, ежечасно, непрерывно убивали всё мое младенчество, детство, юность, – я поделила мир на поэта – и всех и выбрала – поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать – поэта – от всех, как бы эти все ни одевались и ни назывались.

Три таких картины были в нашем трехпрудном доме: в столовой – «Явление Христа народу», с никогда не разрешенной загадкой совсем маленького и непонятно-близкого, совсем близкого и непонятно-маленького Христа; вторая, над нотной этажеркой в зале – «Татары» – татары в белых балахонах, в каменном доме без окон, между белых столбов убивающие главного татарина («Убийство Цезаря») и – в спальне матери – «Дуэль». Два убийства и одно явление. И все три были страшные, непонятные, угрожающие, и крещение с никогда не виденными черными кудрявыми орлоносыми голыми людьми и детьми, так заполнившими реку, что капли воды не осталось, было не менее страшное тех двух, – и все они отлично готовили ребенка к предназначенному ему страшному веку.

* * *

Пушкин был негр. У Пушкина были бакенбарды (NB! только у негров и у старых генералов), у Пушкина были волосы вверх и губы наружу, и черные, с синими белками, как у щенка, глаза, – черные вопреки явной светлоглазости его многочисленных портретов. (Раз негр – черные[1].)

Пушкин был такой же негр, как тот негр в Александровском пассаже, рядом с белым стоячим медведем, над вечно-сухим фонтаном, куда мы с матерью ходили посмотреть: не забил ли? Фонтаны никогда не бьют (да как это они бы делали?), русский поэт – негр, поэт – негр, и поэта – убили.

(Боже, как сбылось! Какой поэт из бывших и сущих не негр, и какого поэта – не убили?)

Но и до «Дуэли» Наумова – ибо у каждого воспоминания есть свое до-воспоминание, точно пожарная лестница, по которой спускаешься спиной, не зная, будет ли еще ступень – которая всегда оказывается – или внезапное ночное небо, на котором открываешь все новые и новые высочайшие и далечайшие звезды, – но до «Дуэли» Наумова был другой Пушкин, Пушкин, – когда я еще не знала, что Пушкин – Пушкин. Пушкин не воспоминание, а состояние, Пушкин – всегда и отвсегда, – до «Дуэли» Наумова была заря, и, из нее вырастая, в нее уходя, ее плечами рассекая, как пловец – реку, – черный человек выше всех и чернее всех – с наклоненной головой и шляпой в руке.

Памятник Пушкина был не памятник Пушкина (родительный падеж), а просто Памятник-Пушкина, в одно слово, с одинаково непонятными и порознь не существующими понятиями памятника и Пушкина. То, что вечно, под дождем и под снегом, – о, как я вижу эти нагруженные снегом плечи, всеми российскими снегами нагруженные и осиленные африканские плечи! – плечами в зарю или в метель, прихожу я или ухожу, убегаю или добегаю, стоит с вечной шляпой в руке, называется «Памятник-Пушкина».

Памятник Пушкина был цель и предел прогулки: от памятника Пушкина – до памятника Пушкина. Памятник Пушкина был и цель бега: кто скорей добежит до Памятник-Пушкина. Только Асина нянька иногда, по простоте, сокращала: «А у Пушкина – посидим», – чем неизменно вызывала мою педантическую поправку: «Не у Пушкина, а у Памятник-Пушкина».

Памятник Пушкина был и моя первая пространственная мера: от Никитских Ворот до памятника Пушкина – верста, та самая вечная пушкинская верста, верста «Бесов», верста «Зимней дороги», верста всей пушкинской жизни и наших детских хрестоматий, полосатая и торчащая, непонятная и принятая[2].

Памятник Пушкина был – обиход, такое же действующее лицо детской жизни, как рояль или за окном городовой Игнатьев, – кстати, стоявший почти так же непреложно, только не так высоко, – памятник Пушкина был одна из двух (третьей не было) ежедневных неизбежных прогулок – на Патриаршие Пруды – или к Памятник-Пушкину. И я предпочитала – к Памятник-Пушкину, потому что мне нравилось, раскрывая и даже разрывая на бегу мою белую дедушкину карлсбадскую удавочную «кофточку», к нему бежать и, добежав, обходить, а потом, подняв голову, смотреть на чернолицего и чернорукого великана, на меня не глядящего, ни на кого и ни на что в моей жизни не похожего. А иногда просто на одной ноге обскакивать. А бегала я, несмотря на Андрюшину долговязость и Асину невесомость и собственную толстоватость – лучше их, лучше всех: от чистого чувства чести: добежать, а потом уж лопнуть. Мне приятно, что именно памятник Пушкина был первой победой моего бега.


С этой книгой читают
Блистательная, искрометная, ни на что не похожая, проза Василия Аксенова ворвалась в нашу жизнь шестидесятых годов (прошлого уже века!) как порыв свежего ветра. Номера «Юности», где печатались «Коллеги», «Звездный билет», «Апельсины из Марокко», зачитывались до дыр. Его молодые герои, «звездные мальчики», веселые, романтичные, пытались жить свободно, общались на своем языке, сленге, как говорили тогда, стебе, как бы мы сказали теперь. Вот тогда и
Борис Пастернак – второй после Бунина русский писатель, которому присудили Нобелевскую премию по литературе. Его творчество органично сочетает в себе традиции русской и мировой классики с достижениями литературы Серебряного века и авангарда. В повестях, насыщенных автобиографическими сведениями, в неоконченных произведениях обращает на себя внимание необычный ритм его фраз, словно перешедших в прозу из стихов. В статьях, заметках о поэтах и о раб
Роман «К „последнему морю“» В. Г. Яна (Янчевецкого) – третье заключительное произведение трилогии «Нашествие монголов», рассказывающее о том, как «теоретические доктрины» Батыя о новых завоеваниях на европейском континенте – выход к берегам «последнего моря», превращаются в реальную подготовку к походам татаро-монгольских полчищ сначала в среднее Поднепровье, потом на земли Польши, Моравии, Венгрии, Адриатики.
Роман «Батый», написанный в 1942 году русским советским писателем В. Г. Яном (Янчевецким) – второе произведение исторической трилогии «Нашествие монголов». Он освещающает ход борьбы внука Чингисхана – хана Батыя за подчинение себе русских земель. Перед читателем возникают картины деятельной подготовки Батыя к походам на Русь, а затем и самих походов, закончившихся захватом и разорением Рязани, Москвы, Владимира.
Знаменитый детский психолог Ю. Б. Гиппенрейтер на своих семинарах часто рекомендует книги по психологии воспитания. Общее у этих книг то, что их авторы – яркие и талантливые люди, наши современники и признанные классики ХХ века. Серия «Библиотека Ю. Гиппенрейтер» – и есть те книги из бесценного списка Юлии Борисовны, важные и актуальные для каждого родителя.Марина Ивановна Цветаева (1892–1941) – русский поэт, прозаик, переводчик, одна из самых са
«Одна – здесь – жизнь» – лучшие произведения художественной прозы Марины Ивановны Цветаевой. Будучи до конца верной прошлому, она писала только о том, что сама видела, помнила, переживала.Марина Цветаева пишет о родителях – матери, талантливой пианистке М.А.Мейн и отце, создателе Музея И.В.Цветаеве, о современниках-поэтах – «беспутном» и «совершенно неотразимом» Бальмонте, «герое труда» Валерии Брюсове, «живом» и «похожем» Мандельштаме, «миросозе
`Вся моя проза – автобиографическая`, – писала Цветаева. И еще: `Поэт в прозе – царь, наконец снявший пурпур, соблаговоливший (или вынужденный) предстать среди нас – человеком`. Написанное М.Цветаевой в прозе отмечено печатью лирического переживания большого поэта.
`Вся моя проза – автобиографическая`, – писала Цветаева. И еще: `Поэт в прозе – царь, наконец снявший пурпур, соблаговоливший (или вынужденный) предстать среди нас – человеком`. Написанное М.Цветаевой в прозе отмечено печатью лирического переживания большого поэта.
«В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель, в тридесятом царстве стоял, а может, и теперь еще стоит, город Восток со пригороды и со деревнями. Жили в том городе и в округе востоковские люди ни шатко ни валко, в урожай ели хлеб ржаной чуть не досыта, а в голодные годы примешивали ко ржи лебеду, мякину, а когда так и кору осиновую глодали. Народ они были повадливый и добрый. Начальство любили и почитали всемерно…»
«Тайный совѣтникъ Мошковъ сидѣлъ въ своемъ великолѣпномъ кабинетѣ, въ самомъ радостномъ расположеніи духа. Онъ только что вернулся изъ канцеляріи, гдѣ ему подъ величайшимъ секретомъ шепнули, или скорѣе, мимически намекнули, что новогоднія ожиданія его не будутъ обмануты. Поэтому, смѣнивъ вицмундиръ на тужурку, онъ даже закурилъ сигару изъ такого ящика, въ который позволялъ себѣ запускать руку только въ самыя торжественныя минуты своей жизни…»Прои
«Большая гостиная освѣщена такъ ярко, что даже попахиваетъ керосиномъ. Розовыя, голубыя и зеленыя восковыя свѣчи, догорая на елкѣ, отдаютъ легкимъ чадомъ. Все, что висѣло на пушистыхъ нижнихъ вѣтвяхъ, уже оборвано. На верхушкѣ качаются, между крымскими яблоками и мандаринами, два барабанщика и копилка въ видѣ головы веселаго нѣмца…»Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Какъ всегда постомъ, вторникъ у Енсаровыхъ былъ очень многолюденъ. И что всего лучше, было очень много мужчинъ. Этимъ перевѣсомъ мужчинъ всегда бываютъ довольны обѣ стороны; непрекрасный полъ расчитываетъ, что не будутъ заставлять занимать дамъ, и позволятъ составить партію, а дамы… дамы всегда любятъ, когда ихъ меньше, а мужчинъ больше…»Произведение дается в дореформенном алфавите.
3855 год. Эригон – планета скованная вечным панцирем льда. Однако исследования показали, что раньше ее покрывал теплый океан. Ученые предположили, что орбита планеты была изменена расой Инсектов, когда те испытывали технологию подвижки планет перед началом строительства Сферы Дайсона. Попытка найти на Эригоне остатки гравитационного генератора расы Инсектов приводит к совершенно неожиданным последствиям…
Увлечение магией в нашем, не приспособленном для колдовства мире может завести далеко. Очень далеко! Прямо-таки в мир иной. Как в буквальном, так и фигуральном смысле. Магия может помочь воскреснуть после нелепой гибели, познакомить с прекрасной богиней огня, дать в дар могучее тело демона. Но в этой жизни за все надо платить. И некоторые дары, несмотря на несомненную полезность, бывают отнюдь не безобидны.
В новую книгу петербургского прозаика Антона Задорожного вошли рассказы, написанные в 2020–2021 годах. Со свойственными его прозе гуманизмом и иронией автор исследует глубины души своих героев, находящихся в разных, порой фантастических и экстремальных, ситуациях. Свободно экспериментируя с жанрами – от «святочного рассказа» до киберпанка, – писатель осмысливает современность и размышляет о будущем. Электронная версия данной книги для читателей R
Я не политик, я – поэт, но моя гражданская позиция, как гражданина России, в широком смысле, является отголоском текущей политической жизни в моей стране, а в тесном, общепринятом смысле, – только лирикой, черпающей вдохновение в современных политических событиях, призывающей читателя к размышлению: « Почему так хреново живёт российский народ, и что сделал ты, чтобы жизнь стала лучше?». Книга содержит нецензурную брань.