Поезд «Алма-Ата – Москва» на всех парах стоял на первом пути столичного вокзала. Вечерело. Был тот чудесный период года, называемый в народе «бабье лето», когда лето еще не закончилось, а осень балует то ясным днем, то коротким дождичком. На перроне была та оживленная суета, какая бывает во всех вокзалах мира. Я был один, налегке и, докурив сигарету, добрался до своего вагона. В купе никого не было. Я повесил плащ, пиджак и тешил себя надеждой, что в пути, возможно, я буду ехать один. Есть в поездах что-то таинственное, манящее, навеянное нам с полузабытого детства, когда мы, дети, прилипнув к вагонному стеклу, во все глаза смотрели на мелькающие телеграфные столбы, дома и речки. Ах, как это было давно! Неожиданно двери купе сдвинулись.
– Я не помешал? Это седьмое купе? – спросил парень, придерживая двери. Дорожную сумку он опустил. – Знаете, всегда боялся, что мое место может быть кем-то занято.
– Нет, не занято, – сказал я, – Оно свободно, если это нижнее.
– Да, да, нижнее, – сказал он, – не выношу вторых полок, видите ли, когда-то сорвался вниз, когда ехали на артиллерийские стрельбы. Был молод, выпили.
Я улыбнулся. Мы поздоровались. Мы оба ехали на запад Казахстана. Он убрал куртку, пиджак и, освободив галстук, сел против меня. Был он худощав, светел и потому, как со вкусом и дорого одет состоятелен.
– Мажит, – представился он, оглядывая вагон.
Я назвал себя. Руки у Мажита были ухоженные, какие бывают у людей, не поднимающих ничего тяжелее, чем бумагу и карандаш. Ну что за плебейская привычка замечать такие мелочи, корил я себя. Я же сам не последний парень в своей деревне.
Неожиданно в проходе вагона послышалось как падает что-то тяжелое, раздались крики, детский плач. Затем все стихло. Мы переглянулись. Поезд, гремя сцеплениями, тронулся. За окном оставались торговые палатки, цветочные киоски, зелень елей и снежные верхушки гор.
– Я убежден и полагаю, вы со мной согласитесь, что нет ничего лучшего в поезде, как пропустить по стакану «огненной» воды, закусить ее сервела- тиком с ломтиком черного хлеба да завалиться на боковую, – сказал Мажит.
Однако он не успел закончить свой сладкий спич, как двери купе с грохотом открылись. В проеме, точно скала, стояла проводница. Грозно оглядев нас, она как-то легко переместила с места оробевшего Мажита. Теперь мы сидели рядком. Быстренько осмотрев верхнюю полку, она стала обшаривать нижнюю.
– Здесь нет, здесь тоже. Да куда же он пропал, этот кипятильник, дала этой поганой еврейке. Тварь такая! Помоги, господи! – кричала она.
Мы с Мажитом ошарашенно взирали на нее.
– Украла, ну конечно, украла, дрянь такая. Все уши мне прожужжала, что евреи самые умные, они и ученые, и писатели, и артисты. Лапшу мне навешала на уши, а кипятильник сперла. Поймаем эту дрянь, своими руками придушу. Мне теперь за этот кипятильник со своего кармана платить или меня с работы выкинут! Видала я ее в заднице, эту воровку еврейку!
Запыхавшись, женщина сердито глянула на нос и вышла, грохнув дверью купе.
– Спаси нас, Всевышний, – только и сказал Ма- жит. – Не женщина, а целый авианосец.
Посмеявшись, мы сели за ужин. Алма-Ата осталась позади, и теперь за окном мелькали убранные поля, лошади, пасущиеся на стерне, вершины гор, охваченные туманом.
– Знаете, мир полон мифов и опасных заблуждений. – сказал мой спутник, – Да, да, опасных! – Мы закурили, соорудив из пустой консервной банки нечто вроде пепельницы, – Вот и эта женщина со своим кипятильником подтверждение тому. Столько гадости она наговорила про евреев! А за что? Только за кипятильник? Нет. Не думаю. Кипятильник здесь не при чем! Все гораздо сложнее. Евреи. Да, они молятся своему богу, держатся за свои традиции, готовят на свой лад. Впрочем, так же как и мы все – казахи, русские, англичане. Однако мифы живут, отравляют жизнь людям! Во всем виноваты евреи. Какое дикое заблуждение!
Поезд набирал обороты. Раскачиваясь, гремя колесными парами на стыках рельс, он оставлял за окном далекие холмы, над которыми то вспыхивали, то гасли огни. Встречный ветер свистел в проеме окна, внося в купе запах горелого угля и солярки. Стали укладываться. После сытного ужина и «огненной» воды клонило ко сну. Мажит, разбирая постель, говорил о том, что он читает курс в университете, что иногда выезжает в областные институты. Он протянул руку за пиджаком и снял с вешалки карманный кипятильник на темном шнуре. Да, это был кипятильник! Сон точно рукой сняло. Мажит удивленно протянул мне его. Я повертел кипятильник в руках и вернул ему.
– Что вы с ним собираетесь делать? Отдадите проводнице? – спросил я.
– Ни в коем случае! Я сдаем его начальнику поезда и расскажу о поведении его работника, пусть сам воспитывает ее. Впрочем, мне это уже не интересно. – говорил Мажит, – Но так оболгать целый народ?! Нет, об этом я ему скажу. Да, да, скажу! Будет впредь держать язык за зубами. Как же мы не понимаем такой простой истины, что вражда и недоверие порождают войны, рушат государства, приводит к гибели людей! Это касается не только евреев. Бог с ними, с евреями. Все много шире и опаснее. Вот в чем беда…
По выражению лица Мажита и по тому как он искренен, я поймал себя на мысли, что человек обладает твердыми нравственными принципами. Я вдруг вспомнил свою учительницу Хану Давидовну Либерман и рассказал Мажиту об этой удивительной девушке.
Случилась эта история в пору моей далекой юности в 1976 году. Наш аул, Карагаш, стоял по обе стороны реки Карасу. Учился я в седьмом классе, думаю, что не хуже и не лучше других. Правда, по русскому языку я хромал. Отец мой, председатель аулсовета, фронтовик, днями пропадал на работе. Мама работала в клубе. Жили мы в саманном домике, обсаженном карагачами. Из живности были корова, бычок да с десяток овец. Мы, мальчишки, как говорил отец, валяли дурака. Валять дурака, конечно, тоже надо было уметь. Бог знает, где мы находили твердые как железо шкуры и сдавали их старьевщику. Шкуры были вонючие, грязные, и мы несли их по очереди, зажимая носы. Старьевщик платил нам медяки и гнал прочь. Днями мы пропадали на реке или лазали на деревья разорять птичьи гнезда. Были у меня и свои обязанности по дому. Я носил воду, колол щепки на растопку самовара, убирал за скотом, мыл казан во дворе. Мама обстирывала нас, кормила, вязала нам рукавицы, носки теплые. Была у нее швейная машинка «Зингер», на котором она шила мне штаны из темного сатина. Штаны носил я нехотя, через силу, страшно стеснялся их. Особенно перед девочками. Ну хоть в землю провались. «Земля у нас сухая, с суглинком – говорил отец, – малоурожайная, что баба без дитя. Вон, в ауле «Красный колос» хоть палку воткни в землю, и та прорастет. У них земля жирная, с черноземом». От наших полей, засеянных кукурузой, толку было мало. Кукуруза росла чахлая с желтизной. Поэтому там бродили отбившиеся от стада быки да коровы. В Карагаше бок о бок жили казахи и русские, украинцы и немцы. В ауле был один кореец со звонкой фамилией Цой, однако все звали его Саке и считали казахом корейского происхождения. Свадьбы и похороны, проводы и праздники справляли вместе. Правда, иногда застолья заканчивались мордобоем с бабьим визгом, падающими сервантами и матерными словами. При появлении Сапара драчуны тут же стихали, как кролики перед удавом. На всех наводил страху тяжелый, точно кувалда кулак Сапара. Бил он в скулу и только раз, после чего редко кто мог подняться с земли. Землянка Сапара с подслеповатыми окнами и проросшей травами крышей стояла на краю аула. Двор без забора и печи обрывался крутым берегом, под которым бурлили темные воды Кара- су. Жил Сапар бирюком, один. Кто он, откуда родом, никто не знал. Плотно сбитый, темный лицом и неизменно наголо обритый, он днями просиживал во дворе, выкуривая одну папиросу за другой. Иногда Сапар вытаскивал из кармана штанов складной нож с медной ручкой и водил лезвием о точильный камень. Аульные собаки, завидев издали Сапара, бежали врассыпную, трусливо поджав хвосты. Наводил он страху и на мальчишек. Сапар резал не только скотину и ловко сбивал лезвием ножа сургуч с горловины бутылки, но и удалял крайнюю плоть мальцам. Когда пропустив пару стаканов водки и шепнув «биссимиля», он брал в руки причинное место мальца, тот терял дар речи и, выпучив глаза, озирался по сторонам. И уже потом, когда присыпав ранку золой из печи и допив початую бутылку водки, он уходил, малец орал благим матом. Он выл от боли, от собственного бессилия, и что теперь будет носить девичье платье, и ходить с растопыренными ногами. Поговаривали, что Сапар держит жену взаперти, что влюблена в него учительница Хана, дочка еврейки Рахель.