1918 год
Они крались по лугу, пригибаясь, едва ли не на четвереньках. Замирали, когда луна выкатывалась из-за туч. Рядом плескалась Змийка, стрекотали цикады. Поле казалось горой, по которой надо карабкаться, цепляясь за стебли ярутки, и каждый шаг отдавался болью в суставах.
Со стороны Шестина загрохотали пушки. Лариса припала к земле. Оглянулась, дернула брата за рукав: ложись! И тут же испугалась, что Гриша больше не сможет подняться, продолжить путь. В лунном сиянии его лицо было белой маской, восковым слепком. Рубаху измарала кровь.
Он мотал курчавой головой, словно отнекивался от зовущей смерти.
– Чего встали? – шикнул из зарослей Маклок. В его бороде запутались травинки, глаза под косматыми бровями сверкали. Маклок прекрасно понимал, что сделают с ними троими комиссары, попадись они в красные лапы.
– Артиллерия, – прошептала Лариса.
– Чую, что не Илия на колеснице. В воздух бьют. Характер показывают.
Для Маклока, воевавшего на Восточном фронте, канонада была делом привычным. Сельская учительница Лариса Ганина только приноравливалась к пеклу войны.
– Как ты, голубчик?
– Жарко, – прохрипел Гриша.
Они поползли дальше. Брат отставал, тяжелел, клонился к земле, точно кто-то незримый залез ему на закорки.
«Господи Иисусе, Пресвятая Богородица, выведите!»
Кусты расступились, изрядно оцарапав. За малинником, в чистом поле, стояло трехэтажное здание, словно венчая собой ту гору, на которую взбирались беглецы. Оно напоминало корабль посреди зеленого океана. Киль по центру фасада вытягивался к людям. Темные окна переливались серебром. Движение туч создавало странный эффект: в окуляре под двускатной крышей мелькали тени, оконце шевелилось, как глазное яблоко в лакуне глазницы, выискивая гостей.
У дверей валялся столб. Гнила ничейная телега без колеса.
Квакали надсадно лягушки, и липкая кисть брата выскальзывала из пальцев.
Лариса двадцать три года жила в Михайловке, она много раз проходила мимо электрического дома. Дядька возил сюда дрова трижды в неделю. Он говорил, что раньше тут жили чернокнижники, и местные видали, как темноволосая девка вылетала из дымохода, оседлав метлу и, в чем мать родила, носилась по воздусям. Повзрослев, Лариса перестала верить подобным сказкам, но в детстве истории о ведьмах ее будоражили.
Теперь в электрическом доме не было ни электричества, ни обитателей. Пустое здание отражало стеклами мертвенный свет.
– Сюда! – сказала Лариса.
– Нельзя, – запротестовал Маклок, – вперворядь обыщут!
– Сюда! – настаивала девушка. – Он и версту не пройдет.
Маклок замолчал, прикидывая, теребя бороду.
– Пусть оклемается, – сказал.
Вдвоем они подхватили Гришу под локти, потащили к дому. У Маклока на плече болталась пехотная винтовка, у брата был заткнут за пояс трофейный «веблей». Вот и все козыри против отряда из пятидесяти отборных красноармейцев, во главе с начальником губмилиции.
– Давай, голубчик, – приговаривал Маклок, – поживи маленько.
Сапоги Гриши волоклись по порогу, по мозаичной надписи «Salve». Багровая капля ударилась о пол, звонче, чем шаги.
– Никого здесь?
– Никого.
В парадной властвовала полутьма, зыбучая, засасывающая вглубь. Маклок взял обессилевшего Гришу под мышки, потянул вверх по лестнице. Ноги застучали, отсчитывая ступени. Гриша таращился на сестру мутными глазами.
– Все будет хорошо, – пообещала она, сглатывая ком.
Коридор показался нефом мрачной базилики. Или туннелем под египетскими пирамидами. Гриша метил дорогу кровавым пунктиром. Губы его напомадились пурпуром.
Конечно, замок квартиры был взломан. Большевики погуляли в господских хоромах. Судя по запаху, облегчились на ковры. Ценные вещи вывезли, а что не пролезало в двери – порубили топорами или шашками. Под подошвами шуршали палки. Кровать превратилась в труху. Маклок мыском расшвырял щепу, положил раненого на паркет. Лариса нашла перину, взрезанную, сыплющую перьями.
– Сейчас, родной, сейчас.
Затолкала перину под затылок. Гриша замычал.
– Я свет запалю, – сказала девушка, вынимая из парусинового мешка лампу.
– Погодь.
Маклок потопал к окну, задернул гардины. То ли варвары забыли сорвать их, то ли карниз не поддался. На мгновение комната погрузилась в угольную тьму. Лариса разогнала ее, чиркнув спичкой. Подожгла фитиль. Жестяная лампа загорелась бледно-желтым.
– Я снаружи, ежели что, – сказал Маклок.
Лариса кивнула. Непослушными пальцами расстегнула грязную рубаху брата. Материя отклеилась от тела.
– Боже, – простонала девушка.
Пуля попала под правую ключицу. В груди зияло ровное отверстие. Темная струйка текла к ребрам.
«Легкое пробило, – догадалась Лариса, – оттого он кровью харкает».
– Где мы? – спросил Гриша. Ему было трудно управлять веками. И языком.
– Мы в безопасности. – Лариса погладила брата по щеке.
– Какой год?
Хотелось ответить: шестой. Шестой год, и тятька зовет нас обедать, а после пойдем на реку, будем в кубарь играть и в козны, и квас ледяной хлебать.
– Восемнадцатый, – сказала она. – Больно тебе?
– Жарко.
– Попей.
Она поднесла к его рту флягу. Смочила губы. Оторвала от юбки карман и прикрыла им рану, как бинтом.
– Хочешь чего?
– Шампанского.
Лариса улыбнулась. Брат смежил веки, задышал прерывисто.
Она посмотрела вокруг себя. Стены гостиной покрывали штофные обои из кретона, люстра под потолком была металлической, добротной, с матовыми стеклами и бумажным абажуром. Шашки и сапоги уничтожили чужой уют. Осквернили иконы (Лариса перекрестилась быстро). Стали рухлядью ореховое бюро, ломберный стол, милая козетка. Среди мусора лежали охотничьи трофеи прежних хозяев: глухари, вальдшнепы. Бедные птицы, убитые повторно. Жалкие чучела в пыли.
Лариса прислонилась к дверному косяку.
Весной некоторые соседи начали называть Ганиных «кулаками». Сначала в хохму, копируя большевистские прокламации. Потом за глаза, потом – презрительно, в лоб.
– Худо будет, – пророчил Гриша, впервые запирая ворота на цепь.
Худо сделалось летом. Голод приехал на комбедовских тачанках. Голод кричал о справедливости и классовой борьбе. Советские изъяли у крестьян зерно, отобрали соль. Ни сухарь посолить, ни заквасить капусту на зиму. В местных советах левые эсеры вяло протестовали против монополии, пока их не выжили. Мужчин мобилизовали на войну с белочехами. Уезд платил пятьсот тысяч рублей чрезвычайного налога, а в Михайловке была одна корова на десять хат.