Убаюкивающе-нежно, ласково толкались колеса поезда, на стекло окна налипала белизна: белизна снега, белизна сосен и берез, белизна пурги, такой бесконечной, однородной… Она усыпляла, эта белизна.
– Ты мое солнце, Куннэй, – вдруг сказал Ван-И, улыбнулся.
Зубы у него были мелкие, но чистые: весь он был словно породистый, умный, но хворый конь. Куннэй одергивала себя, но все равно из раза в раз подмечала эти зубы, желтую кожу у края лба, по-детски безбородое лицо, тонкие руки и, что хуже, тонкие ноги, – но всегда в конечном итоге возвращалась к ясным, чистым-чистым глазам. Словно прозрачным, таким добрым.
«Вечный мальчишка», – подумала Куннэй, когда увидела его впервые, на Ысыахе, или, как она сказала когда-то Вану и говорила впредь, празднике Плодородия в ее родном улусе. Друг брата. «Очень хороший человек».
***
Пять лет назад она была почти ребенком.
Чистое синее небо в тот день наполнял дым от костров и густой, маревный запах трав: можжевельника, полыни, чабреца… Она удовлетворенно вдыхала с детства знакомый, а потому родной запах Праздника. Волосы Куннэй были тяжелыми от вплетенных бусин, тянули ее лицо к небу, к по-вечернему остывавшему солнцу: так было надо. Потому что вместе со взглядом становится выше и душа.
За ее спиной ветер качал ленты, шедшие от белевшего купола урасы, и она более отчетливо, чем когда-либо, слышала голоса трав, зверей, птиц, видела грузное течение жизни сквозь их тела и, наконец, самый низкий, похожий на гул голос, шедший из самого сердца мира по ту сторону: голос Тайги. Куннэй закрыла глаза, сжала хомус между губ, прижала к зубам и ударила по язычку один гулкий раз, с силой выдохнула, а после – еще и еще, на секунду остановилась, стараясь разобрать среди гула слова или, может, хотя бы интонации слов. Она дышала медленно, с большими паузами, боясь заглушить дыханием голос, голос, который было дано услышать немногим, который она никогда в жизни еще не слышала – и, наконец:
Сорох кэм-м-мнэр буолаллар, сорохторо бааллар-р… Кэм-кэрдии уларыйан-н, бу сир хаһаайын-н-на уларыйан иһэр…
[Идут ин-н-ные времен-на, ин-ные… См-мен-няется век, см-мен-няется хозяин на этой зем-м-мле и когда…]
…на ее плечо легла рука.
– Ай-й! – она вздрогнула всем телом, порывисто обернулась: за ее спиной стоял и глупо улыбался брат.
Всегда он был огромным пятном, где бы не появлялся: ее раздражали его глаза, его отросшие, вечно крашеные в светлый волосы, из-за которых его кожа казалась до черноты смуглой, раздражала какая-то мягкая наглость, которая всегда была в его движениях и словах, во всей его фигуре, раздражало пренебрежение, с которым он морщился от дыма… пренебрежение, с которым он когда-то отказался от жизни здесь. С которым уехал в Столицу, с которым сказал, что его «не интересует вонь и древности».
И все-таки Куннэй знала, что некогда они лежали в одной утробе и что, в сущности, они все еще оставались очень похожи. И это раздражало больше всего.
– Ну и дурак же ты, напугал! Блин, полный идиот! Когда ты приехал только?
И голоса по ту сторону мира совсем затихли.
– Да только что. И с чего это идиот? А ты не баловалась бы с хомусом, рано еще.
– Не твое дело. А идиот ты потому что… объяснять еще тебе! – почти выплюнула Куннэй, тряхнула волосами: больно ударили по спине тяжелые бусины. Она злилась, хотя знала, что он прав. – Постоянно ты не вовремя! Бли-ин, я же только!.. Не важно.
Она глубоко вдохнула, выдохнула, снова вдохнула, сильно сжала хомус так, что на коже остались следы металлического корпуса и еще не совсем затихшего язычка…
– Прости. Рада, что ты приехал. Хотя и опоздал, праздник почти закончился.
Темнело. И ярче стали выделяться в отдалении, казалось, ужасно высокие, до самого розового неба костры. Брат обнял ее, потрепал по волосам:
– Ничего. И я рад, что приехал, пожалуй. Пойдем, познакомлю тебя кое с кем.
– Не хочу я ни с кем знакомиться.
– Зря. Он очень хороший человек.
***
А сейчас этот «очень хороший человек» полулежал на полке уютно-чистого спального вагона, ловил скакавшие от толчков поезда строки «Полного собрания сочинений великого алхимика Иммануэля Тридцать Пятого о душах, веществах и их преобразовании».
Куннэй повернула к нему голову, сказала, давя в голосе скуку:
– Интересная книга?
– Весьма! Знаешь, прелюбопытнейшее сочинение, хотя и не без специфики… Впрочем, она и написала во время специфическое ввиду своей давности.
– И о чем же там написано?
– Как сказать… о фундаментальной расщепленности мира на зримое и трансцендентно непознаваемое, а потому и, конечно, «незримое». Очень занятно, хотя идея не нова: в той или иной форме она прослеживается и у Платона с его «миром вещей» и «миром идей», несколько позже – в Кантовой теории мироздания, разделяющей бытие как вещь-в-себе, то, чем оно является в действительности, объективно, и бытие как воспринимаемый человеком феномен… Продолжать можно долго, особенно если от Канта провести идею взгляда как акта, действия, ко вполне современному экзистенциализму, знаешь, к Хайдеггеру и прочим, но суть-то не в том! Точнее, не в самой теории, которая занятна, но бессмысленна с точки зрения практики – суть в том, как одна идея возрождается то там, то здесь и каждый раз становится вехой, откровением. И ведь это не только в, так сказать, более или менее академической философии, которая, опять же, более или менее наследует предыдущие учения – нет, те же идеи, пусть и в несколько ином виде, обнаруживаются в романтизме с его двоемирием, в мифологии древних самых разных регионов и, в общем-то, разных культур…
Он говорил и говорил, но его слова не задерживались, стекали, не задевая друг друга, бессвязно, бессмысленно, они не трогали ничего в душе Куннэй. Они убаюкивали ее, утяжеляли голову, тянули ее вниз. Может, потому что она эти слова или слова очень похожие на них уже слышала. Много раз слышала там, здесь, пару раз читала в книгах, которые предлагал ей Ван и которые она всегда бросала на половине.
Любой не без изъяна.
Куннэй вдруг стало стыдно. Она с усилием сомкнула глаза, открыла, спросила:
– А почему бессмысленна?
Ван-И остановился на полуслове, улыбнулся. Вдруг нахмурился, потеряв мысль, заложил страницу большим пальцем:
– Что бессмысленно?
– Теория эта. Ты сказал, что она интересна, но бессмысленна с практической точки зрения.
– А, – лицо Вана вновь просветлело, стало уместно солнцу за окном, блестящему, еще тонкому снегу вдоль рельс. – Это ведь совсем просто: есть ли какое-то «расщепление», есть ли какое-то «бытие как вещь-в-себе», нет ли ни того, ни другого – все это ни на что не влияет. Ни на что.
– Но ты так увлеченно читаешь…
– Само собой: приятно иногда заниматься тем, что никак не повлияет на чью-либо жизнь, ни мою, ни чужую. Ради разнообразия.