Мне было неловко читать некоторые строки этих мемуаров. Я предпочла бы, чтоб было меньше интимных подробностей. И он мог бы быть добрей к моей маме, ведь он всё-таки когда-то её любил. Но папа был мне особенно близок, и, исполняя его завещание, я не могла ничего не изменить в тексте, кроме как исправить случайные опечатки.
Я добавила, как приложение, повесть «Одиночество в Москве». Этому исповедному, хоть и не документальному, тексту, дополняющему некоторые главы, место здесь, а не рядом с шутовским комментарием, который я удалила, достаточно там издевательств шута-домового.
Я не поняла его финальных слов, «Не та жизнь», вынесенных в заглавие книги, но не могла изменить завещанного. Возможно, эти слова выпали под настроение, ему было горько, что его здоровье уходит. Если он и не достиг того, к чему стремился, его жизнь была полна. И в другой его жизни меня бы не было.
Дочь
Имя автора на обложке, конечно, не мое. Мне, в сущности, нечего скрывать, кто со мной знаком, легко узнает автора, а остальным это до лампочки. Но я уже издал самиздатом повесть под тем же псевдонимом. Там этот псевдоним был по делу: Иона, потому что герой был заперт один в пустой Москве, как в чреве китовом, а Фридман в честь Александра Фридмана, потому что герой был физик-теоретик – кому бы еще пришла идея, что, выезжая по Можайскому шоссе, можешь вдруг въехать по шоссе Энтузиастов? – и занимался, как и я иногда безуспешно порывался делать, теорией относительности (которая на самом деле – теория абсолютности). Я тогда, правда, не знал, что есть великий архитектор Yona Friedman, великий, хоть ничего не построил. Он умер в преклонном возрасте в самом начале нынешней эпидемии, не знаю, от неё или от старости.
Но вправду повесть была не об этом, и написал я ее в 74-м не из антисоветских побуждений, как подумали бы те, к кому она не должна была попасть в руки, а чтобы прийти в себя после тяжелого развода. Я и в Израиль уехал потому, что не мог вынести, что меня не пускают к дочке, до этого боялся, потому что у меня был допуск. До развода мы с Женей уже собрались к её двоюродному брату, который как раз отъезжал, просить, чтоб прислал вызов. И повернули обратно, не вылезая из метро. В некотором смысле это испортило нам отношения. Она визжала: все уезжают, а мы ребенка завели. Конечно, у нее не было бы няни на том берегу. Но может, как-раз её-то из-за отца не выпустили бы.
Ее отец, С.А., был замечательный русский интеллигент, он и внучку потом вырастил, но дочь избаловал до предела. Даже имя этому способствовало, Евгения, «благорожденная». Они жили в Щукине прямо напротив реактора за оградой Курчатовского института, в доме, построенном военнопленными немцами. Если ей нужны были деньги, она знала, где они у отца лежат. Её даже чуть за тунеядство не прищучили, как более заслуженных людей её круга (например, Бродского). Но с Бродским она была вроде незнакома, это Женя (тоже Женя!) Рейн её трахал, когда заезжал из Питера. Потом она остереглась, поступила заочно в Инъяз, кончила его уже при мне, я месяц не ходил на работу, сидел с младенцем, пока она сдавала выпускные экзамены.
Помню, сижу на «секретном» заседании, даже не слушаю, о чём там говорят, и только думаю: п*здец, тут я и застрял. Мой босс, глава теоротдела, В. Г. Левич, один из первых учеников Ландау, еще из Харькова, меня в это дело втащил, а сам, никого не предупреждая, подал на отъезд. Не мог вынести, что его не выбрали в академики, и думал, что его вундеркинду сыну (тоже Жене!), о котором в свое время в Известиях напечатали статью на целую полосу, и который уже в двадцать лет был кандидат наук, нужен западный простор. Но его, конечно, не выпустили, самый высокопоставленный отказник, единственный членкор. Его через много лет вызволил Тед Кеннеди, а я как раз, против ожиданий, получил разрешение мгновенно. Настоящая причина, почему его держали, это что он был во время войны ученым секретарем Курчатова, понимаете о каком проекте идет речь, хотя, по его словам, он ушел «до раздачи слонов». Он говорил: конечно, они хотели расчистить пространство вокруг меня.
Может быть, и правда. Но я на это не рассчитывал. Мне он, наоборот, говорил: не подавайте, подождите, что меня отпустят. Я пришел оповестить директора института. А. Н. Фрумкин, знаменитый академик преклонных лет (младше, чем я сейчас, а мы еще удивлялись, что он следит за научной литературой), который и наш, и соседний институт в свое время основал, один из двух уцелевших членов Еврейского антифашистского комитета. Он был еще из поколения гениев, выросших в Одессе в её золотой век. В молодости он был женат на поэтессе Вере Инбер, о которой Маяковский писал: «Ах, у Инбер, ах, у Инбер, что за ножки, что за рот! Все смотрел бы на неё б, все смотрел бы на неё б!» Не пробуйте произносить это вслух. К его 75-летию готовили «капустник», где, в одном из эпизодов, я должен был играть самого Фрумкина, а тот, кто его сменит как директор после его смерти – следователя ГПУ или КГБ или как это учреждение называлось, который его допрашивает. Мы уже репетировали, но этот рискованный номер вовремя убрали.
Так вот, академик говорит: Вы знаете, как у нас много евреев. Пожалуйста, прежде увольтесь, а то у нас будет столько неприятностей. А я ему: простите, уволиться не могу, мне надо алименты платить. Вы меня увольте. Но меня так и не уволили. Все со мной были ласковы, как будто я уже иностранец. Иностранцев в покойном Союзе уважали. Вот апрельский субботник, ты, мне говорят, можешь не приходить. Я: как же, обязательно приду, где еще у меня будет такое удовольствие. Начальство опомнилось: указано было собрать наш теоротдел и меня осудить. Парторг, симпатичный пьяница, собрал нас в зале заседаний. Я произнес доклад о моих последних работах. Парторг и все ребята пожелали мне успехов и счастливого пути. Не знаю, что они написали в протоколе. Думаю, написали, как надо.
Тут я забежал вперед. Наверняка это собрание было уже после того, как я получил разрешение из ОВИРа. Я долго не мог официально подать на выезд, потому что Женя не давала разрешения. Она мне еще до этого говорила: ты от меня живой с руками и ногами не уйдешь; и дочь научу, чтобы тебя ненавидела. На самом деле она ничего такого не сделала. Дочери она потом сказала, что ее папа должен был уехать, потому что здесь ему не давали ходу. Кончив Инъяз, она сопровождала иностранных гастролеров, т. е. работала шпионкой, я сам сопровождал ее на свидание с КГБ-шником, ждал в машине, пока она гуляла с ним вокруг «чучела» (памятника Марксу). Поверите ли, что в те времена можно было припарковаться на Театральной площади? К тому же надолго пропадала из Москвы, это тоже портило наши отношения. Она потом говорила: конечно, я тебе изменяла – но ребенок твой. В этом нельзя усомниться, достаточно посмотреть на нашу дочь, даже сейчас. Да и я ей немного изменял. И конечно, она ни на кого не стучала, она любила «Софью Владимировну», советскую власть, так же, как и я, и ее папа, чьего отца расстреляли большевики в 19-м; ему долго пришлось скрывать буржуазное происхождение, и его перестали выпускать за границу после того, как он пообщался с двоюродным братом в Париже.