Илья Никодимыч недолго приглядывался к Яшке, но всякий раз – с пристрастием. Как видел, так взгляд оторвать уже не мог. Или не хотел, но более склонялся к первому, даря себе оправдания, в которых не было недостатка у людей его сословия. Многое прощал себе: и то, что жену в упор десять лет не видел, и то, что якобы мысли, посещавшие его, были не дурными, а, скорее, особенными, наделенными отчасти приятностями, отчасти сомнениями. Не очень хорошее в силу возраста самочувствие тоже давало о себе знать, и раздражительность в отношении домашних Илья Никодимыч малодушно списывал на краткие боли в правом боку и духоту. А тут сын Владимир еще заявил, что хочет уехать в город, и Илья Никодимыч чуть не огрел его за такие мысли подсвечником, который в тот момент решил переставить со стола на подоконник, но сдержался. Надежды на то, что его кровиночка, сынуля, мужик останется в отчем доме на хозяйстве, не осталось. Дочь в расчет не бралась, потому что иной судьбы, кроме как быть выданной замуж за кого-то слепого и при деньгах, явно не имела. Илья Никодимыч понимал, что, в принципе, сам не может представить сына на своем же месте – не подходило это ему, никак не подходило. Иностранные языки, которым обучила его мать, основы геометрии, географии, физики, истории и других наук вдруг превратили молчаливого подростка в человека решительного и целеустремленного. Он хотел поумнеть еще больше, а управлять усадьбой его не тянуло. Самое неприятное, что и мать оказалась на его стороне, сказав, что снабдит сына деньгами и парой писем, которые он должен будет передать ее крестному в Москве, то есть обеспечила сыну хоть какую-то крышу над головой на первых порах в большом городе
Все это расстроило Илью Никодимыча так сильно, что он стал мучиться мигренями, которые были следствием неумеренных ежевечерних возлияний. Он перестал разговаривать с сыном, с дочерью, обращать внимание на жену, а супружеское ложе презрел громко и величественно, сказав жене, что дети, зачатые на нем, получаются со странностями.
И тут вдруг Яшка. Двадцатилетний сын одного из крестьян, служившего конюхом у Ильи Никодимыча. Тут поднести, там подвалить, здесь подчистить – работа обычная и повседневная, но никто до Яшки не имел чести завладеть таким вниманием барина. Никто и никогда.
Найдя новый смысл в своем ужасном существовании, Илья Никодимыч воспрял духом и снова захотел жить. На что он надеялся, он и сам толком не понимал, но домашние и прислуга стали смотреть на него искоса, потому что поведением он, на их коллективный взгляд, двинулся в сторону легкого помешательства.
Не видя себя глазами других, Илья Никодимыч парил над землей, оставив на ней ничего не понимающих людей. Там, куда уносили его мягкие мечты, были только они с Яшкой, и занимались они там чем-то непонятным, но, безусловно, приятственным. Как только Илью Никодимыча начинало осенять, а перед глазами вставали картинки совместного с Яшкой разврата, он млел и чуть не плакал, а поначалу даже неистово крестился после, когда приходил в себя. Но время шло, мечты оставались мечтами, и стареющий барин сделал вывод, что то, что ему кажется, плохим быть не может. Возможно, только таким образом человек становится самим собой, испытывает то, что в настоящей жизни никогда не изведает, а то, что из фантазий не прихватишь сувениров, так то вовсе не беда, а состояние, которое вполне легко поправить. Надо только закрыться в комнате, окна которой выходят на конюшню, поплотнее задернуть занавесочки, не забыв оставить щелочку, через которую можно будет видеть Яшку, приспустить подштанники, да приготовить салфетку, рюмку водки и огурчик, чтобы после отпраздновать.
Он неоднократно задавал себе вопросы, ответы на которые так и не нашел. Воистину, почему вдруг какой-то молодой человек, слуга и уборщик, так сильно завладел вниманием своего работодателя? Ничего особенного в нем ведь не было, но в то же время, он был самым прекрасным. Ни особенных мускулов, ни сильно уж заразительного смеха, ни ясного взгляда, ничего такого, что воспевают поэты, в нем не было. Высокого роста, с прямой спиной, с непонятного цвета прической, он целыми сутками то выгонял лошадей на пастбище, то чистил их, выведя на солнышко, пучком колкой соломы, с трудом умещавшейся в его руке. В какой момент Илья Никодимыч почувствовал, что его сердце начинает при виде Яшки трепыхаться сильнее обычного, а после стремительно ухает куда-то в живот, одаряя внутренности теплом и желанием. Вспоминая эти забытые, но такие знакомые ощущения, сначала он очень пугался, бежал к иконам, пугая жену, падал на колени и вымаливал у Господа Бога ответов на свои скоромные вопросы, и прощения. После перестал, решив, что Богу знать о таких внутренних порывах вовсе не обязательно. Если он действительно Бог, значит, все знает сам. Если знает, что толку ему говорить об этом? Если допустил такое, получается, хотел, чтобы Илья Никодимыч испытал это в своей жизни? А если хотел, то зачем теперь отнимать? В искушение, что ли, дал? А зачем? Что хотел он доказать Илье Никодимычу? Удостовериться в том, что тот конченый грешник? Смысл? И Илья Никодимыч перестал молиться, хоть и продолжал верить в Бога на Пасху, Рождество и на родительские субботы.
Сын заявился во время обеда. Илья Никодимыч как раз намазывал кусок хлеба сливочным маслом, чтобы отправить его прямиком в рот, в дальнее плавание по алым волнам свежесваренного борща, аромат которого колом стоял во всем доме. На столе была только одна тарелка – жена и дети уже давно не садились за стол вместе с главой семейства, а ели кто что хотели, и тогда, когда хотели. Так что, увидев сына на пороге комнаты, Илья Никодимыч не предложил ему присесть и отведать – тот мог быть вполне уже сыт.
– Разреши войти? – вежливо попросил сын, не заходя вглубь комнаты. Илья Никодимыч кивнул. Его кивок был расценен правильно – сын сделал пару шагов вперед, чтобы оказаться в поле зрения отца, сидевшего спиной к входу.
– Что тебе нужно?
– Завтра я уезжаю, папа. Мы мало видимся, ты постоянно занят. Кажется, у меня не будет возможности попрощаться потом, поэтому я решил сейчас. Извини, я не знал, что ты обедаешь.
– Ничего страшного.
В душе у Ильи Никодимыча шевельнулась та, что считалась уснувшей навеки – отцовская любовь. Слабенько вздрогнула, и еще сильнее свернулась костлявым калачиком в самом дальнем уголке истерзанной Ильи Никодимыча души. Он вспомнил, как целовал своего новорожденного ребенка в малюсенькую попку и махонькие пяточки, как потрясал младенцем над кроватью, на которой утопала в перине измученная роженица, его жена. Роды были тяжелыми, ребенок запаздывал, повитуха испуганно советовала бечь к батюшке, будить и тащить его сюда для того, чтобы успел исповедать. Они тогда уже почти решились вызвать врача из города, хоть и понимали, что, скорее всего, опоздают, но все вдруг разрешилось хорошо, быстро и правильно, никто так и не понял, откуда были такие мучения.