Меня постоянно попрекают: про Сибирь не пишу, земляков, малую родину не люблю и родню не особо жалую. Чего греха таить? В чём-то правы. Не жалую. Но и «нелюбовь» – понятие слишком веское, как оплеуха, и чрезвычайно ответственное, чтобы запросто так отвешивать. «Любовь» послабее будет, вообще – метафора недочувства или недосостояния, толком никем не описанного. И податлива, как дитя. Не улыбается лишь отъявленным негодяям, да и те себя мнят обласканными.
А «не любить» – искусство, тут важны мужество и убеждения, а не фанатизм романтика, воспитание ненависти, если хотите. Я же добрый и, скорее, приёмыш тут: одет, обут, сыт, обласкан, когда-то во что-то вовлечён, но приёмыш. Не могу не ценить стен и крыш, защищающих от морозов, не уважать людей, отворяющих двери незнакомцу, не восхищаться природой хоть раз в году. А стать частью, совпадением этого, «во-сибиряком» (как в послевоенные, с придыханием) неспособен. Чёрт его знает. По ошибке родился не в той широте, не в той долготе. Отсюда постоянный комплекс вины: недодал, недолюбил, недописал. «Недо…» определяет и меня, и мою среду обитания, и наши взаимоотношения с ней. И «недоумок» тоже. Чуть бы ума, нашёл бы за что ухватиться. А так, и недорастратил. Барыга совсем никудышный: уезжал, тосковал, возвращался. Быть где-то полным, цельным, хотя бы неубывающим, не получалось. И терпеливая Сибирь, благодушный Иркутск прощали, создавая видимость упакованности. Как и я терпел, обманываясь.
Что же теперь? Жизнь оказалась намного короче иллюзий. Вернулся в очередной раз, не имея ни веских оснований, ни угла, не представляя куда возвращаться. Помыкался по окраинам в убитых квартирах, пока не подвернулась студия в центре у институтского приятеля – заодно соседа. Подальше от повзрослевшей семьи, беспокойных родителей и прежних знакомых. Засел за очередные «терзания Пера Гюнта»: бесполезные, злобные, традиционно безнравственные, столь же оторванные от реальности, как и от малой родины. В общем, неплохо проводил время. Писал, читал, «просвещался» ужастиками, боевиками, завтракал в полдень, бродил, выковыривая артефакты зодчества, пил кофе, снова писал, предвкушая окончание дня: ночные прогулки, когда на улицах никого, а ты скользишь маршрутами двадцатипятилетней давности и будто снова при деле. Днём не чувствуешь. Днём этот пафосный мирок изнывает от жадности: вызывающе кичится рекламой, стеклянными новостройками (на иных и табличку с адресом навесить негде); бесцеремонно теснит бутиками, ресторанами, лезет в тебя звенящими офисами; выжигает перламутром авто и бронзовой дурью от прогнувшихся меценатов (совершенно идиотской скульптурой, вроде придурковатого туриста на Карла Маркса); дожимает всякой ерундой из уличных радиоточек, которая обязательно добавляет с десяток лет к походке и делает старость хорошо узнаваемой и невыносимой. Зато ночью все кошки серые, даже те, что блаженно дрыхнут под софитами в тотемных витринах.
Размышлять в одиночестве не особенно получалось: голова, забитая ностальгией, разве в ней и находила изуверское удовлетворение – одно по одному, как робинзоново море. Оттого я чаще наблюдал, поддакивая внутреннему брюзжанию: «в наше время», «в моё время», «было время». Да, старел я, быть может, и не расторопно для окружающих, но вполне стремительно для себя самого: утешался, что боль в правом колене на первой ступеньке и покалывания под лопаткой слева между третьим и четвёртым этажами – к мудрости, некое подобие возрастного счастья. Потом включал ноутбук, часами пялился в пустой экран и не мог воспроизвести ни строчки от сомнительной радости: всё, что наполняло день вчерашний, сегодняшний, завтрашний и на год вперёд разбивалось о беспочвенные образы и односложные фразы. Вдруг обнаруживал, что организм – предатель и ему всего-то сорок три, и что по-прежнему недурно одет, обут, часы неплохие, брутально побрит. А колики… Ну, курить меньше, кофе – не вёдрами, цель – определённую, по крайней мере, в мозгах прямую. Вот! Не хватало события, крюка литого, надёжного, присобаченного дюбелями намертво, а не на двухсторонний скотч, такого, чтоб нагрузить на него тонны воспоминаний – нужные, ненужные. Все! Память не избирательна (уверен, пока не в маразме). И тогда всё бы сложилось иначе, даже здесь, в Сибири. И не обижалась бы родня, и я бы никого не обижал. И писал бы о героических буднях отечества и земляков. И не попадались бы сложные туманные лица, скучные. И не испытывал бы любовь равнодушием. И дни недели обретали бы смысл: и пятницы, и понедельники. И нашёл бы что-то, непременно нашёл… Но, увы. Не придумав ничего стоящего дома, я пытался сделать событием хотя бы момент возвращения. Потому и уезжал без определённой цели.
В общем, так и прослонялся бы по путаным кварталам, расширяя радиус вопреки сознанию, или добрёл бы до аэропорта налегке, до кладбища, а то и до соседнего городка, или затерялся бы где-то в трущобах Копая – или-или. Но тут наудачу появились цыгане. Нет, само по себе событием это не назовёшь. Так или иначе традиционные попрошайки возникали где и положено – на рынках, вокзалах, пешеходных улицах: клянчили, дурили, гомонили и… исчезали неизвестно где. А эти… Деловито распаковавшись на Юности>3 по старинке табором (палатки, навесы, костры, котелки, бельё на верёвках, гитары, прислонённые к деревьям; чумазые оборвыши мал мала меньше; энергичные женщины в пёстрых одеяниях, смуглые и большеглазые, экзотичные, как креолки; мужики в цветных рубахах и кожаных жилетках, с злотом на шее, во рту и ушах; парочка-тройка лошадей, кибитки, облохмаченные ветрами, архаичные лодки с неплохими моторами), чувствовали себя непринуждённо, в меру галдели, на людях без нужды не показывались, разве в ближайшем супермаркете. И что удивительно, никто их не трогал, не гонял, не боялся: и стражи порядка точно сигнал получили, и наркоманы стороной обходили, и в газетах – ни слова. Хотя и отдельного желания заглянуть на остров не возникало: запущенный, провонявший испражнениями и алкоголем, превратившийся в клоаку в самом центре Иркутска, он давно перестал быть местом романтических встреч и степенных прогулок.