Лейтмотив романа: судьба молодого советского учёного, попавшего во второй половине 1980-х годов под каток “перестройки” и не пожелавшего вместе с товарищами по Университету навсегда покидать страну; наоборот – грудью вставшего на защиту Родины от марионеточной кремлёвской власти с Б. Н. Ельциным во главе и проигравшего схватку осенью 1993 года. Со всеми вытекающими отсюда лично для него последствиями.
Последствия же были печальными: в неполные 40-х лет он остался у разбитого корыта по сути – без работы, без цели, без будущего. Его престижный некогда институт был на грани закрытия. Идти ему было некуда, кроме постылой торговли, куда он, кандидат наук и ведущий научный сотрудник, переходить категорически не желал, даже и под страхом смерти.
Растерявшийся в новой жизни герой романа, не находивший себе места в Москве, раз за разом начал ездить домой, к престарелым больным родителям, – отдыхать, набираться сил и успокаиваться. И там, на родине, овеянный воспоминаниями о счастливом детстве, попытался разыскать первую свою любовь, вернуть её, некогда грубо отвергнутую из-за мощной тяги в столицу, найти в ней спасение и защиту, новую в жизни цель…
“Ты вдали, ты скрыто мглою,
Счастье милой старины,
Неприступною звездою
Ты сияешь с вышины!
Ах! Звезды не приманить!
Счастью бывшему не быть!”
Жуковский
“ То, что сказали мне детство и юность, то оказалось правдой вечной и неизменной! И не эта правда изменялась от времени и науки, а изменялись мы сами, удаляясь от неё, теряя ощущение правды, – понимание её и влечение к ней. Как легко потерять ощущение правды, и как трудно найти потерянное!”
Князь Жевахов
“Вот прилетела к нам, села на древо и стала петь Птица. И всякое перо её – иное и сияет цветами разными, и стало в ночи, как днём. И поёт она песни, (призывая) к борьбе и битвам, и мы идём сражаться с врагами.
Тут корова Земун идёт на поля синие, и начинает есть траву ту и молоко давать. И течёт то молоко по хлябям небесным, и звёздами сияет над нами в ночи. И мы видим то молоко, что сияет нам, и это – путь Прави, а иного мы иметь не должны.
Услышь, потомок, (песнь) Славы и держи в своём сердце Русь, которая есть и пребудет землёй нашей. И мы должны оборонять её от врагов и умирать за неё, как день умирает без Солнца-Сурьи.
Тогда наступает темень и приходит вечер, а умирает вечер – приходит ночь. И в ночи Велес идёт в Сварге по Молоку Небесному, и идёт в чертоги свои, и садится у Звёздных врат.
Отцам нашим и Матерям – Слава, которые учили нас чтить богов наших и вели за руку по стезе Прави. Так мы шли и не были нахлебниками, а только славянами, русами, которые богам славу поют и потому – суть славяне”.
«Велесова книга» – Священное писание Славян
Казалось, в тот вечер весь их город покинул свои дома – столько было кругом народа! Разнаряженная молодежь пятнадцати-двадцати лет бодро расхаживала вверх и вниз по центральной городской улице, улице Ленина традиционно, ожидая начала танцев; люди постарше толпились группами на обочине, с интересом рассматривая и обсуждая идущую им на смену поросль. Тут же рядом на тротуаре стояла одетая в белую парадную формы милиция, дружинники, руководители города, следившие за гулянием, за порядком.
Шум. Суета. Толчея. Возбуждённые лица.
И среди этих лиц, выхваченных из темноты золотисто-жёлтыми фонарями, беспрерывно появлялось её лицо – болезненное, мрачное, незнакомое, по-стариковски в тёмный платок укутанное, так что ни волос, ни шеи было почти не видать. Только одни глазищи!
“Господи, что это с ней?! – с трепетом думал он, не сводя с возлюбленной удивлённых глаз. – Пальто это чёрное, чёрный платок, глаза больные, измученные! Что за траур нелепый и неуместный?! – сегодня же праздник!.. Помнится, год назад ещё такой красавицей пышной была – яркой, дородной и круглолицей! А теперь вон в кого превратилась… Бедняжка!.. Может, случилось что? – болеет, может, и нужно помочь? Не просто же так она всё вокруг меня крутится”.
Он никогда не видел, не помнил её такой – взрослой уже, предельно усталой женщиной. Тревожной скорбью веяло от её облика, и особенно – от её пугающе-черных глаз, в которых столько горя читалось, столько отчаяния. Его так и подмывало броситься ей навстречу и, схватив её за руки, остановить и расспросить обо всём; а заодно и приободрить по возможности, развеселить, успокоить, утешить.
Но рядом были товарищи: неудобно было при них. Да и она, на мгновение вынырнув из темноты, быстро вдруг исчезала куда-то, что он не успевал даже заметить – куда… Потом неожиданно появлялась опять – то одна, то плотно подружками окружённая: вся в чёрном, траурном, мрачном, – и опять, не мигая, пристально смотрела на него тоскливыми огненными глазами – так, будто бы укоряла в чём-то… и, одновременно, о чём-то очень сильно просила…
* * *
Холодное как лёд стекло электрички, вагонного окна её, назойливо прикасаясь к виску на очередном изгибе дороги, приостанавливало видения и грубо, почти силком выводило Стеблова из дремотно-болезненного состояния. Он вздрагивал, морщился, просыпался и, приоткрыв покрасневшие от бессонной ночи глаза, окидывал мутным взглядом вагон, в котором всё оставалось по-прежнему, как на момент посадки, в котором не менялось почти ничего, как в музее заброшенном. Люди всё также вяло сидели вокруг, дремали, зевали, завтракали, от скуки болтали о пустяках, играли от нечего делать в карты; потом целыми группами выходили в тамбур курить и стояли там с сонным видом по полчаса, ожидая конца поездки. Концом же была Москва, до которой ещё было ехать и ехать. И Вадим, не спавший всю ночь, вздыхал тяжело, обречено, машинально склонял к груди гудевшую от последних событий голову – и опять закрывал слипавшиеся глаза, чтобы отдохнуть хоть немного, выспаться, а заодно и сократить во сне длиннющую до Первопрестольной дорогу.
Но едва он их закрывал, едва успевал заснуть и забыться, как весь вчерашний день, в полном объёме и красках, пред сонным, разворачивался перед ним, как разворачивается перед ошалевшим зрителем чья-то личная драма на широкомасштабном экране. Он отчётливо видел опять свой празднично украшенный город, демонстрацию первомайскую, массовую, и народные гулянья с танцами, закончившиеся глубокой ночью; видел мать, отца, брата с сестрой, родственников многочисленных за столом, зашедших к ним посидеть после той демонстрации… И над всем этим калейдоскопом событий отчётливо и властно проглядывал болезненно-мрачный облик Чарской, как тенью заслонявший собою их, эти события омрачавший и перечёркивавший. Изматывающим, давящим на мозг и нервы рефреном звучали её последние ему слова: