– Ой, да что же такое делается-то! Люди добренькие, да за что же это? Как же мы теперь-то, отец родненький?
Почитай полдеревни высыпало к дому священника отца Феогноста, возле ворот которого стояла подвода, охраняемая красноармейцем. Еще два красноармейца с винтовками производили обыск в доме батюшки. Искали золото, драгоценности, а может и оружие. Всего можно ожидать от пособников белогвардейским бандитам. Комиссар в кожаной куртке и матросской бескозырке размахивал маузером перед носом испуганной попадьи, ругаясь жуткими флотскими словечками, так, что и понять-то было нельзя, чего от нее хотят.
– Сыночек, ты толком, толком говори. Чего надо-то?
– Ах, бисова жена, якорь тебе в дышло. Расстрелял бы и тебя, и белобрюхого твоего муженька. Вот из этого моего боевого товарища. А чего с вами цацки разводить? Судить и прочее? К стенке и разговор кончен. Собирайся, чертова баба. С нами поедешь. Попа твоего мы все равно кончим, а с тобой пусть товарищи в городе разбираются. Всех вас за ушко да на верхнюю палубу, сволочи белогвардейские.
– Чего же ты, сынок, так ругаешься? Батюшку бранными словами осыпаешь, лукавого поминаешь? Грех ведь.
– Я тебе не сынок, ведьма поповская! Тысячу чертей тебе за пазуху! Бога вашего в печонки! Грех вспомнила? А когда твой мужичок, падла церковная, благословлял крестом расстреливать красных бойцов, о грехах-то небось не думала? У, как я вас святош ненавижу! Рожи эти поповские лоснящиеся!
У отца Феогноста лицо было отнюдь не лоснящееся. Батюшка был худощав, с жиденькой седой бороденкой, с испещренным по-детски маленьким личиком. Он уже давно оделся и терпеливо ждал решения своей участи. Протоиерейский серебряный крест с него сорвали, и он, пытаясь по привычке нащупать на груди единственное свое оружие, врученное ему Богом для борьбы с нечистым, хватал рукой пустоту. Ни кладов, ни боеприпасов в доме не нашли. Забрали евангелие в серебряном окладе, да несколько икон в ризах из цветного металла. Отца Феогноста с матушкой вывели во двор под общий рев деревенских баб и детворы.
– Тихо! Тихо всем! – кричал комиссар, – граждане свободной советской деревни! На ваших глазах происходит справедливое возмездие злостным врагам рабоче-крестьянской власти. Белогвардейский поп и его вредная жена арестованы именем трудового народа! Еще немного, товарищи, и мы покончим с белобандитско-религиозными извращениями, построим новую, светлую жизнь, в которой не будет ни бога, ни царя, ни помещика! Да здравствует мировая революция, товарищи! Ура!
Однако клич его никто не подхватил, даже красноармейцы, прятавшие от народа глаза под надвинувшимися на брови козырьками буденовок. Комиссар сплюнул и приказал трогать. Вой и рев народа провожал подводу до конца деревни. Уже у самой околицы словно встрепенулась певчая Дуня:
– Ой, люди добренькие, а что же с детками-то батюшки будет?
У отца Феогноста было четверо деток. Три девочки, старшей из которых шел пятнадцатый годок, и мальчонка пяти лет. Двое старших сыновей батюшки сгинули на полях гражданской в добровольной армии, а еще одна дочь не вернулась с германской войны, сгорев в эшелоне красного креста при обстреле станции в Белоруссии.
Деревня, словно очнувшись, перестала выть, уставившись на лихого комиссара.
– Спокойно, товарищи! Советская власть не воюет с детьми. Поповских ребятишек мы перевоспитаем, сделаем из них преданных делу революции товарищей. Завтра за ними из города придет уполномоченный и заберет их в детскую трудовую колонию имени героя гражданской войны товарища Дундича!
Народ еще повздыхал, поплакал, но делать нечего. Нужно было расходиться по домам, а детей поповских, пока они не попали к Дундичу, взяла к себе Дуня.
Герой гражданской войны Олеко Дундич действительно имел отношение и к деревне Никольской, и к районному центру – городу Светлогорску, куда увезли отца Феогноста. Здесь, громя «банды белогвардейских сволочей», а заодно и их пособников, в полной мере раскрыл бесстрашный серб свой полководческий талант. В самой Никольской особых боев не было, правда, выстрелы звучали. Когда за околицей, в овраге «беляки» расстреливали крестьянских активистов и пленных «товарищей», или когда здесь же «товарищи» расстреливали пленных «беляков» и их поганых прихвостней.
Нет, отец Феогност ко всему этому отношения не имел. Никого и никогда на расстрелы он не благословлял, а, наоборот, каждый раз, когда за околицей гремели выстрелы, его мальчишеское личико прорезали все новые и новые морщинки. Батюшка вставал к святому углу и молился, молился до самого утра, когда нужно было идти служить обедню. За литургией, было дело, служил отец Феогност панихиды по невинно убиенным, а диакон Петр, возглашая ектенью, особо выделял голосом прошение о мире. Признавали ли служители Свято-Никольской церкви деревни Никольской новую московскую власть? Это было делом их совести, но молитва о властях, как положено, возносилась в храме ежедневно. Кому и за что не понравились служители деревенской церкви остается загадкой, тем более, что арестовали отца Феогноста почти через год после разгрома в Крыму последних отрядов Врангеля.
С отправкой в Светлогорск священника с матушкой аресты в Никольской не закончились. Как пособников белогвардейщины увезли в районный центр через несколько дней диакона Петра, церковного старосту – древнего уважаемого деда Маркела, воевавшего еще в крымскую кампанию, пономаря, сторожа и почти всех певчих, кроме Дуни, у которой муж погиб, сражаясь на стороне красных. Впрочем, мужичонка он был никудышненький. Выдали за него Дуню без особого ее согласия. К работе деревенской охоты он не имел, любил песни петь, да самогоночкой угощаться, поэтому, как началась германская, призвали Дуниного мужа едва ли не первым, не потому, что лучший, а потому, что, избавившись от такого работника, деревня ровно ничего не потеряла. Только Дунин мужичок не захотел в германцев стрелять, а подался в бега, попал в столицы, а там враз выучился быть агитатором. Так что в красной армии он оказался отнюдь не случайно. В Никольской его так больше никто и никогда не видел, и о том, как погиб большевистский агитатор, никто вдове и малолетнему ее сыночку рассказать не мог. Да она и не тужила особо, отдав всю любовь русского своего сердечка сыну да церкви, где истово молилась за непутевого мужа, когда еще не достигла Никольской весть о его гибели, и за прощение тяжких грехов неприкаянной его душе, став вдовой. Забрав к себе деток отца Феогноста, она и думать не могла, что какой-то там Дундич, который по слухам, тоже погиб на гражданской, посмеет отобрать у нее сироток. Отобрал. Через месяца полтора, в начале осени, завернула к Дуниному дому знакомая подвода с вооруженными красноармейцами, и как не плакала, как не голосила несчастная певчая, осталась она вновь со своим единоутробным сыном, одна на всем белом свете, лишенная мужа, приемных деток и духовника – батюшки Феогноста. И тогда решились Дуня на отчаянный поступок. Пристроила сынка к доброй соседке – тоже вдовице, и пошла в город к Дундичу искать справедливости и управы на лиходеев, отнявших у нее бедных сироток. В Никольскую она больше не вернулась. Впрочем, по губернии гулял-развлекался тиф. Может быть, он и скосил по дороге несчастную вдову, а может… Время странное, время страшное, время лихое.