Едва только греховодник Купон прикоснется своею антихристовою печатью к тихой степной станице или к тихому черноземному селу на тихой реке и запечатлеет это прикосновение, бросив на тихом берегу пароходную пристань, а в привольной степи станцию или вокзал железной дороги, – так с той же минуты и в станице и в селе начинает твориться что-то никогда не бывалое, никому не известное и, главное, нечто такое, чему никак нельзя не повиноваться. Какая-то неведомая сила разламывает беленькие уютные домики, утопавшие в зелени тополей, и строит огромнейшие, столичного фасона дома; строит одно здание вслед за другим, без отдыха и остановки, наполняет эти здания гостиницами, огромными невиданными прежде магазинами, из которых как бы сами собой лезут и сами собой надеваются на всех, попросту одетых обывателей, новые, небывалые костюмы, пиджаки, визитки, всякие необыкновенные шляпы, турнюры. Неведомая сила, не говоря ни слова, не приказывая через полицию, начинает выгонять мирных жителей, проводивших тихие летние вечера за игрою в дурачки, в кафешантаны, в загородные сады, заставляет слушать шансонетки на непонятном языке, учит не стыдиться коротких, выше колен, юбок, выразительных движений акробатов и наездников цирка, и сразу, по щучьему веленью, гипнотизирует массы скромных и совершенно невинных девушек, дочерей местных обывателей, выгоняя их на новый промысел на новом тротуаре. Вчера одна из этих невинных девушек думала выйти замуж за дьячкова сына или за приказчика в овощной лавке, получающего три рубля; другая собиралась торговать калачами, а третья и ее подруга совсем было решили идти в монастырь. Но пришел антихрист, изумил тысячами неожиданностей, прервал и уничтожил все мысли, воспитанные исконною жизнью, в тихой семье тихой станицы, тихого села, и, оставив без своих мыслей, «внушил» страх «пропасть», живя с пустыми руками, осрамил простой самодельный наряд, осрамил наивные мечты быть счастливой с приказчиком, с дьячковым сыном и вытащил, почти без сопротивления, точно виноватых в невежестве и бедности, в сады, в «шантаны», на гулянья, в номера, закабалил одежой, шляпкой, зонтиком, ботинком с каблучком.
Такого рода последствия прикосновения антихристовой печати к тихим уголкам русской земли большею частью приветствуются людьми безразличного образа мыслей о себе и ближнем, как радостные события, как благодатный дождь, оросивший пустынные места и пробудивший в них жизнь; но в ком есть капля чувства, чтобы ощущать в делах человеческих разницу между «медом и дегтем», между добром и злом, тому нельзя, без ощущения кровного огорчения, равнодушно смотреть на эти внезапные, мгновенные процветания наших тихих сел, тихих станиц. Приглядевшись и притерпевшись на своем веку ко всяким жестокостям жизни и даже привыкнув немалое количество их почитать «неизбежными фазисами», я все-таки не мог не испытать, при виде этих внезапных процветаний, того самого ощущения, которое иногда выносилось с кладбища, где только что зарыли милого и симпатичного человека. Два года тому назад он, милый человек, был жив, сидел, веселый и здоровый, под этим окном, любовался вечером и тополем; сидел он в одной рубахе, распоясанный, и от жары был даже босиком, но, главное, он был прост, добр, весел и, еще главнее, был жив. А теперь он одет, застегнут, обрит, причесан, но уже мертв, бледен, с истощенным лицом, хотя и в красивом, глазетовом, позолоченном гробу.
Хорошо, весело было проехать по грунтовым дорогам Кубанской области, когда еще «чугунка» только строилась и только еще носились слухи, что она «когда-то будет». Что будет после этого, никто не знал, да и не думал об этом. Овощный приказчик вполне еще верил в свой предстоящий брак, и невеста его терпеливо ждала того дня, когда ее жених наживет пятнадцать рублей, чтобы заплатить за свадьбу. Тихо тянулись светлые, несуетливые дни; солнце не спеша шло по небу целый божий день; не торопилось оно и начинало садиться лишь тогда, когда уже видело, что стала позевывать вся Кубанская область. Для шутливого разговора, от которого даже и в стариках играла жизнь, времени хватало ничуть не меньше, чем на работу. Но прошло два года, припечатал антихрист к «тихому месту» шумный вокзал, и вся эта благодать пошла прахом. За огромными зданиями пропала древняя станичная церковка; ранний, до заутрени, унылый, тревожный, пронзительный свист паровика поглотил скромные, редкие, осторожные звуки колокола, начинавшего призывом к «заутрене» тихий станичный день; пропала мягкая дорога, и каждое колесо затрещало, загремело по каменной мостовой; суета, огни, суматоха встречных и поперечных пиджаков, шляп, турнюров, зонтиков. Суматоха без разговоров, молчаливая, деловая; молчаливая, скучная, задумчивая, обремененная антихристовыми печалями толпа, снующая по гуляньям, бульварам, циркам, снующая под звуки скрипок, духовых инструментов, под хлопанье турецкого барабана, который как будто всеми силами старается растолкать этот удрученный антихристовою печатью народ. Нет, это уже гроб глазетовый, обитый серебряною парчой, и в нем уже не живой, хотя и разукрашенный, покойник.
В таком новоявленном, внезапно процветшем городе Кубанской области пришлось мне года два тому назад прожить целую неделю. Перед этим я был в нем еще двумя годами раньше, и хотя в нем и тогда были уже заметны кое-какие следы пришествия антихриста (новая гостиница, какая-то панорама и лотерея), но все это было еще в самом слабом намеке и вовсе не мешало вполне ясно ощущать и видеть жизнь большой, обильной довольством станицы, тихого, простого, ленивого, но не купленного и не проданного уголка. Несказанно поражен был я блеском глазетового гроба, когда заглянул сюда еще через два года после первого посещения: степной город, то есть большая, богатая станица, был уже припечатан антихристом к новороссийской железной дороге, чрез станцию Тихорецкую был уже скован рельсовыми железными объятиями со всею Россией, а чрез Черное море и Новороссийский порт – со всем белым светом. Он уже присосался ко всему белому свету, и белый свет присосался к нему. И уже жадно пьют они друг из друга «свеженькую кровушку».
Не будь у меня самой настоятельной необходимости прожить в этом городе неделю, и не имей я в это время работы, которая приковывала меня к столу и почти не выпускала из номера новой гостиницы, – я не знаю, как бы я пережил эту неделю тоски при виде преобразованной в город станицы и тихой станичной жизни в шумную, трескучую городскую суету сует. Но хотя обязательная работа и держала меня почти постоянно в номере гостиницы у стола и у пера, все-таки нельзя было не выходить на улицу. Палящий июльский зной раза три, а то и четыре в день непременно выгонял меня на Кубань в купальню, и тогда я волей-неволей должен был видеть реформированную Купоном жизнь нового города. Путь мой из гостиницы на Кубань лежал по большой улице, мимо училища и собора, мимо целого ряда новеньких с иголочки магазинов, кондитерских, контор нотариусов, мимо вывесок ссудных касс, зубных врачей, парикмахерских и т. д., вплоть до третьего перекрестка, обогнув который я уже шел до Кубани по прямой линии, мимо большой базарной площади, бывшей в это время положительно человеческим рынком.