Кхм-кхм. Э-да. Ну то есть, как бы…
Вот.
Парень один был. Весёлый такой, знаете? Но на самом деле грустный, конечно. Между двоемирием и вечным возвращением у него мысли барахтались – вот как. В институте он учился ещё. Или закончил уже – не помню. Занят был души шатанием свободным, в общем. А звали его Антон. Или Володя? Пусть будет Ваня – так удобней.
И вот этот Ваня пил. Наотмашь. Ну, так могло показаться. Один он, в общем-то, ни-ни, даже на морозе. Да и за компанию тоже. Он за компанию только рядом сидел: сигареты курил крепкие и шутки травил висельнические, так сказать. Или про литературу заливал – если вдруг начнётся. Или на дерево залезал – если дело на природе. Или посуду мыл – если всё-таки дома. А вообще Ваня пил, да.
Радостей у него было немного, а те, что были, – и радостями-то никакими не были. И если опять начиналось это мучение, если собирались у кого-нибудь все забулдыги мира, Ваня обычно думал: «Уйду», – говорил: «Остаюсь», – а сам сидел ни то и ни сё.
– Что́?
– Ничего, – отвечал Ваня беспомощно толстому парню и наливал ещё одну. Нет, он пиво, кажется, пил.
Курили, болтали, смеялись. Хотя вообще-то молчали. Слушали Doors и молчали. А тут вдруг вылез один: в костюмчике, как жёрдочка:
– Так правду говорят о величии Достоевского или преувеличивают?
– Чего? – Ваня переспросил.
– Ну. Величие Достоевского.
– Я не понимаю сути вопроса.
– Ну. Величие…
Жёрдочку в костюме до поёживания волновало, кто именно убил Карамазова-старшего, ведь, так сказать… Или кто убил старушку процентщицу, – вернее, как это поможет… Или почему Ставрогин повесился на шнурке, если…
– Кириллов такой смелый!
С неожиданною для себя самого резкостью, Ваня обернулся на этот голос: тоска, что давно уже ошивалась у него на душе, – сделала ручкой и сменилась интересом.
Смелостью Кириллова была очарована девушка крайне потешной внешности: геометрия её очертаний настойчиво ломалась рядом небрежно разбросанных деталей: складочка у левого уголка рта не отражалась справа; нос, будто боясь подозрений в еврейском происхождении, давал лихой выгиб вглубь; глаза были цвета зелёного чая, но в правом из них примешалась чаинка; и пробор, из которого струились по обе стороны чёрные, несколько вьющиеся волосы, – как-то сам собою отползал с середины головы.
Щёки говорили: «Это лицо – груша!» Волосы перекрикивали: «Это лицо – колокольчик!» Чёрная юбка, белая блузка, серые колготки: пытаясь строгостью подпоясать природную нелепость, она одевалась как училка.
Это была Даша.
С удивлением Ваня расслышал, что говорит она всё ровно то же самое, что сам он наговорил бы интересующейся Достоевским жёрдочке – если бы не тошнотворная скука. Речь её была хлёстка, напориста и сокрушительна: доводы неколебимы, суждения безапелляционны, размер груди второй.
Ну, то есть. Так как-то. А дальше не знаю, что было. Нет, ну немножко знаю… Они понравились друг другу. Ну. Вроде. Ну. Ване так показалось. Он и позвал её гулять – то ли в Измайловский парк, то ли в Филёвский, – хотя, честно говоря, кажется, это были Сокольники или Воробьёвы.