Завитки сырого тумана поднимались надо льдом, будто агонизирующие души, покидающие тела. В холодном воздухе парила полупрозрачная волнообразная дымка.
Я носилась взад-вперед по длинной галерее, и серебряные лезвия моих коньков издавали печальный скрип, как будто нож мясника энергично точили о камень. Под поверхностью льда был четко виден затейливый узор паркета, хотя цвета несколько потускнели из-за дифракции.
Над головой огоньки двенадцати дюжин свечей, которые я стянула из кладовой дворецкого и воткнула в старинные канделябры, сумасшедше подергивались от потока воздуха, создаваемого моим стремительным движением. Я носилась по комнате – взад-вперед, туда-сюда. Набирала полные легкие колючего воздуха и выдыхала маленькие серебристые облачка конденсата.
Когда наконец я затормозила скользящим движением, осколки льда взлетели в воздух ломкой волной крошечных разноцветных бриллиантов.
Затопить картинную галерею было довольно просто: резиновый садовый шланг, просунутый сквозь открытое окно с террасы и оставленный течь всю ночь, сделал свое дело – он и сильный холод, который последние две недели держал всю округу леденящей хваткой.
Поскольку все равно никто никогда не приходит в неотапливаемое восточное крыло Букшоу, никто не заметит мой импровизированный каток – по крайней мере до весны, когда он растает. Никто, вероятно, кроме моих написанных маслом предков, ряд за рядом они сейчас кисло смотрели на меня из тяжелых рам с ледяным неодобрением того, что я натворила.
Я громко выразила им свое презрение, эхом разнесшееся по галерее, и снова оттолкнулась в холодный туман, нагнувшись, словно конькобежец, правой рукой разрезая воздух, левую убрав за спину, с развевающимися косичками и с таким небрежным видом, как будто я вышла прогуляться по окрестностям в воскресный день.
Как было бы мило, подумала я, если бы какой-нибудь модный фотограф вроде Сесила Битона оказался здесь сейчас с фотоаппаратом, дабы увековечить сей момент.
«Продолжай в том же духе, дорогая, – сказал бы он. – Представь, что меня здесь нет». И я бы снова летала, как ветер, по просторам старинной картинной галереи, обшитой панелями, и мои движения время от времени замирали бы в свете неяркой фотовспышки.
Потом, через неделю-другую, я бы оказалась на страницах «Сельской жизни» или «Иллюстрированных лондонских новостей», захваченная в движении, навеки застывшая, решительно и целеустремленно пригнувшись.
«Восхитительная… очаровательная… де Люс, – гласил бы заголовок. – Одиннадцатилетняя фигуристка – поэзия в движении».
«Господи! – воскликнет отец. – Это Флавия! Офелия! Дафна! – крикнет он, размахивая страницей в воздухе, словно флагом, затем снова взглянет на нее, просто на всякий случай. – Быстро идите сюда! Это Флавия, ваша сестра!»
При мысли о сестрах я не сдержала стона. До сих пор меня не особенно беспокоил холод, но теперь он вцепился в меня с неожиданной силой атлантического шторма: сильный, пронизывающий, парализующий холод зимнего конвоя – холод могилы.
Я содрогнулась с головы до ног и открыла глаза.
Стрелки бронзового будильника показывали четверть седьмого.
Высунув ноги из-под одеяла, я нащупала тапочки кончиками пальцев, затем, завернувшись в простыни, одеяла, вывалилась с кровати и, согнувшись, словно огромная гусеница, поползла к окну.
Во дворе было еще темно, разумеется. В это время года солнце взойдет только через часа два.
Спальни в Букшоу такие же огромные, как парадные площади, – холодные, продуваемые сквозняками помещения с далекими стенами и тенями по периметру, и из них всех моя, расположенная в дальнем южном углу восточного крыла, – самая дальняя и самая унылая.
По причине долгого и ожесточенного спора между двумя моими предками, Энтони и Уильямом де Люсами, о достойности применения некой военной тактики во время Крымской войны Букшоу был разделен на два лагеря и в вестибюле провели черную линию: линию, которую запрещалось пересекать в обе стороны. Так что по разным причинам, некоторые из которых довольно скучны, другие откровенно эксцентричны, при короле Георге V, когда остальные части дома реставрировались, восточное крыло осталось практически неотапливаемым и заброшенным.
Превосходная химическая лаборатория, построенная отцом моего двоюродного дедушки Тарквина, или Тара, де Люса для сына, стояла забытая и заброшенная, пока я не обнаружила ее сокровища и не присвоила их. Благодаря тщательным и детальным записным книжкам дядюшки Тара и дикой страсти к химии, с которой я, должно быть, родилась, мне удалось приобрести неплохие навыки в перестановке того, что я любила именовать кирпичиками вселенной.
«Неплохие навыки?» – сказала часть меня. Просто неплохие? «Довольно, Флавия, старушка! Ты просто чудо, и ты это знаешь!»
Большинство химиков, признают они это или нет, питают особую склонность к тому или иному разделу своей науки, которому постоянно уделяют внимание, и мой раздел – это яды.
Хотя я до сих пор не без удовольствия вспоминаю, как покрасила трусики сестрицы Фели в ярко-желтый цвет, прокипятив их в растворе ацетата свинца, после чего хорошенько вымочив их в растворе хромата натрия, но что действительно заставляет мое сердце прыгать от радости, так это способность быстро изготовить доступный яд из ярко-зеленой медянки, которую я соскребла с медного поплавка в одном из викторианских туалетов Букшоу.
Я поклонилась себе в зеркало, расхохотавшись при виде жирного белого слизня, поклонившегося в ответ.
Я быстро натянула холодную одежду, надев поверх всего мешковатый серый кардиган, который слямзила из нижнего ящика в шкафу отца. Этот безобразный мешок, испещренный ромбами цвета хаки и красно-коричневыми, ему связала на прошлое Рождество сестра, тетушка Фелисити.
«Очень заботливо с твоей стороны, Лиззи», – сказал отец, ловко уклоняясь от похвалы непосредственно жуткому творению. Когда в августе я заметила, что он так ни разу его не надел, то сочла этот нелепый наряд своей честной добычей, и с тех пор, по причине холодной погоды, он стал моим любимым.
Кардиган, само собой, был мне велик. Даже с закатанными рукавами я выглядела мешковатой обезьяной, собирающей бананы. Но, как по мне, зимой хорошо греющая шерсть бьет ледяную моду одной левой.