Памяти друга – Даниэля Блюдза
Повитуха Шифра Арнштам, которую в местечке, смешав идиш с русским, звали Шифра ди глаза, лелеяла заветную мечту – еще при жизни дождаться того счастливого часа, когда ее единственный внук Рафаэль отправится в Тельшяй, поступит в тамошнюю ешиву, славившуюся не только в Литве, но далеко за ее пределами, и со временем с божьей помощью станет местечковым раввином. Судьба судила так, что Рафаэль рос без матери, которая умерла сразу же после родов от загадочной скоротечной болезни, и суровая свекровь покойной была вынуждена заниматься его взрослением и воспитанием.
– Хватит с нас ремесленников. В нашем роду их было хоть отбавляй, – доказывала Шифра с горячностью, которые едва умещались в её тщедушном теле. – Пока я жива, Рафаэль никогда не возьмет в руки ни шила, ни иголки, ни бритвы.
Шифра ненадолго переводила дух, усмиряя в коротких паузах между взрывами гнева свою изнурительную ярость тем, что осыпала пухлые, как свежие булочки, щеки внука быстрыми, почти судорожными поцелуями, не растраченными ни на мужа Беньямина, тихого, как могила, ни на своих троих сыновей. «Троих мужиков родила, и что толку? – чуть ли не со слезами на глазах спрашивала старуха, скорее, самого Всевышнего, своего постоянного собеседника, чем у своих домочадцев. – Все как по уговору стали ремесленниками… Хоть бы один из них для улучшения породы Арнштамов выбрал другое занятие и стал бы пекарем или торговцем кожей».
Как казалось своенравной и честолюбивой Шифре Арнштам, с детьми ей не очень-то повезло – никто из них не стал ни раввином, ни пекарем, ни удачливым торговцем кожей. Все трое подались в портные: старший, Мейлах – в мужские, средний, Велвл – в дамские, а младшенький – любимчик Ицик, тот, как таких мастеров называли по-польски в насмешку, – в «прендкие кравцы», в «скорые портные», пробавлявшиеся латанием и перелицовкой.
– А чем так плохи портные, сапожники, брадобреи? – заступался за свое сословие старший сын Шифры – неслух Мейлах, отец Рафаэля, с большим уважением относившийся к пролетариям, чем к торговцам и раввинам. – Как хорошенько пораскинешь мозгами, ведь и сам Господь Бог, да не покарает Он меня за мою дерзость, тоже был ремесленник.
– Господь Бог – ремесленник? Да как только у тебя язык поворачивается при людях нести такую чушь! – восклицала Шифра, и черные ястребиные глаза, за которые ее и нарекли легко прижившимся прозвищем, наливались ядовитой влагой.
– А ты, мам, думаешь, что Бог смастерил только Адама и Еву? И больше ничего? А все остальное? Кто, по-твоему, был первым прендким портным на свете? Кто все без ниток сшил и залатал, без шила и дратвы вытачал, без паяльника спаял? Наш братец Ицик? Ничего подобного. Наш всемогущий Создатель! – гнул свое Мейлах, ее самый непокорный отпрыск. – Отец Небесный справился с кройкой и шитьем всего сущего на земле за шесть дней. К тому же без примерки. Видно, поэтому Он и оставил столько недоделок.
– Ну что вы из-за пустяков наскакиваете друг на друга, как петухи? По-моему, на свете нужны все: и ремесленники, и торговцы, и раввины, – вмешивался спокойный Беньямин, гася занимающееся пламя раздора. – Кто знает – может, наш малыш и впрямь станет раввином и будет чинить не сапоги мельника Абрамсона и не туфли торговки рыбой Сарры-Леи, как его дед, а распоротые грехами человеческие души, как наш многомудрый Шнеер-Залман, даруй ему Господь Бог долгие годы…
Рафаэлю не хотелось обижать бабушку, унижать ее мечту, но он в раввины совсем не стремился. Что за радость стать таким, как местечковый наставник верующих Шнеер-Залман, который целыми днями напролет молился и, уткнувшись в Тору или в другую священную книгу, выуживал полезные для своей паствы советы, пока время не замело сединами, как снегом, его большую голову и пока от света почерпнутой за свою долгую жизнь книжной мудрости он, бедняга, не лишился зрения?
Но Шифра стояла на своем. Скупая на похвалы, она при каждом удобном случае превозносила Шнеера-Залмана и ставила его в пример каждому встречному. Тихий, как могила, Беньямин только ему, Шнеер-Залману, чинил ботинки даром, хотя в местечковую синагогу сам хаживал редко и обычно, ерзая на скамье, отутюженной сдобными ягодицами богомольцев, глядел от скуки не столько на орен-койдеш – шкаф, где хранились священные свитки со всеми заповедями, сколько на пеструю обувь соседей под деревянными сиденьями и прикидывал в уме, кто из них первым обратится к нему за срочной починкой.
– С праведников, Беня, денег не берут, – уверяла мужа Шифра. – За Шнеера-Залмана я заплачу. Даст бог, у Мельниковой невестки Златы скоро начнутся схватки – она уже на девятом месяце – и ко мне тут же примчится ее перепуганная мамаша – Толстая Хава. Я приму роды и полностью рассчитаюсь с тобой. Можешь спать спокойно.
– Я сплю спокойно. Прошло то время, когда мы с тобой засыпали только на рассвете. Но, как тебе, Шифра-золотце, известно, наш всемилостивейший Господь уже давным-давно избавил меня от ночных искушений, – ответил Беньямин и рассыпал по комнате пригоршню мелких, словно козьи орешки, смешков.
– Платить за работу должны все без исключения – и праведники, и грешники, – вставил неуступчивый Мейлах, который в доме чаще, чем его братья, осмеливался перечить матери. Ее преклонение перед состарившимся от бесплодной святости и бессильной доброты Шнеер-Залманом коробило Мейлаха, не вязалось с его вызывающим, редким в их богобоязненном роду вольнодумством, откровенным неверием в Бога и в божьих прислужников, а навязчивая мысль отправить двенадцатилетнего Рафаэля в каунасскую или тельшяйскую ешиву вызывала в нем стойкое неукротимое сопротивление. Чего доброго, она задурит мальцу голову, и тот бросит учиться у Бальсера в светской школе и, увлеченный бабушкиной мечтой, сложит свои пожитки в деревянный чемоданчик и против воли родителя все же отправится в какую-нибудь ешиву.
– Это среди портных, сынок, праведников не бывает, – огрызалась Шифра. – Не всё же на свете мы должны мерить деньгами. Шнеер-Залман без всякой корысти молится за всех. Даже за тебя, кощунника. Когда-нибудь ты и сам поймешь, что, не будь Его, на земле стало бы пусто, как в пустыне, и мы бы все почувствовали себя сиротами…
– Это без кого, мам, мы бы почувствовали себя сиротами – без нашего нравоучителя Шнеер-Залмана? – поддел ее Мейлах.
– Без Бога! Без кого же еще? – подняла голос Шифра. – Я уйду из жизни, Шнеер-Залман уйдет, ты, прожив положенный тебе век, уйдешь, но наш уход, кроме близких родичей, вряд ли кто-нибудь заметит. Будет, как прежде, светить на небе солнце, будут шуметь в лесу деревья, летать птицы. А вот если Он нас покинет, – старуха воззрилась на покрытый копотью потолок, чмокнула языком и повторила: – если Он нас покинет, то, как говорит Шнеер-Залман, человек перестанет быть человеком.