Мы возвращались с дедом Прохором с Яблонова хребта, – ходили туда на разведку ягодников. Результаты похода радовали. Урожай на заветных дедовых местах выдался богатый. Кроваво-красной россыпью усеяла сибирская царь-ягода широко раскинувшиеся заросли свинячьего багульника, густо багровела крупными гроздями на солнцепеках. Весенние лесные пожары – бич забайкальской тайги, обошли эти места стороной. Не прихватило, видно, цветущую ягоду и последними июньскими заморозками. Славный выдался урожай. Радостно было видеть это изобилие, обещавшее сытую осень лесному зверю и таежной птице.
При всем этом Прохор Астафьевич, пошарив в нескольких местах в траве корявыми пальцами, сделал заключение, что ягода еще не поспела и что недельку-другую нужно со сбором подождать. И вправду, приглядевшись, я увидел, что обращенная к земле сторона ягодин частенько светилась чуть розоватою белизной, хотя их поверхность, обращенная к солнцу, пламенела багрянцем, а во многих местах уже приобрела темно-вишневый, почти черный оттенок.
После полудня, осмотрев места, повернули назад, – в долину Ингоды. Шли молча, не торопясь, дед впереди, я – за ним, глядя, как легко и бесшумно ступали по земле дедовы ичиги*. Каждый думал о своем, отдыхая душой и любуясь красотою забайкальского леса.
Стоял пригожий сентябрьский денек, один из тех, которыми так славится забайкальская осень. Утром, когда шли в хребет, было морозно, на траве искрился иней. А к полудню растеплилось, даже стало жарко. Чистое и бездонное голубело над нами небо, парила земля, в воздухе стоял пряный запах сырого листа, смешанный с запахом еще не увядшего таежного разнотравья. Лес золотился опадающим березовым листом, отливал багрянцем прихваченной заморозком осины. То тут, то там слышался перестук дятлов. Издалека доносился призывный посвист рябчиков.
Дед Прохор упрел под солнцем в черной своей телогрейке и зимней шапке-ушанке. Остановившись у поляны, снял шапку, предложил отдохнуть. Над лысиной его со слипшимися жиденькими волосёнками вился парок.
– Лета! – многозначительно сказал он и, горько вздохнув, принялся подбирать валявшиеся кругом пересохшие сучки.
– Ито, – подумал я, – семьдесят с хвостиком, – еще бы не «лета», не без удивления и зависти наблюдая, как быстро и ловко выполнял свое дело дед Прохор.
Достав из рюкзака походный котелок, я спустился к журчавшему невдалеке ключу. Когда, зачерпнув воды, распрямился над берегом, вдруг раздался шум, треск сучьев, и я увидел, как от ключа в кручу наметом понеслась косуля. Я наблюдал за нею, пока она не скрылась в дальних зарослях.
– Метров, однако, семьдесят, – подумал я.
Вернувшись, застал Прохора Астафьевича возле уже разгоревшегося костра. Возбужденно рассказал ему о встрече, отметив при этом, что косуля была далеко – не всякому достать пулей.
– Пошто не достать, – сказал мне на это Прохор Астафьевич, усмехаясь, с очевидным удовольствием наблюдая за моим возбуждением. – Всего-то сто аршин. Езли с сошек, то пошто не взять? Это ноне, – продолжал он, – не стали сошек-то делать. Ленятся нонешние охотники носить их с собой – не удобно, мол.
Я стал расспрашивать его о старых приемах охоты, старинных поверьях и приметах.
– А вот сичас чай поставим, я тебе одну историю обскажу. Он закрепил чайник над огнем, поудобнее устроился на поваленной лесине, возле которой горел костер.
– Это мне бабка моя сказывала, – начал Прохор Астафьевич, – да только давно уж это было, я точно-то все и не помню. Сказывала она, что дедушка мой Парфентий был ох какой бесстрашный, да отчаянный человек. Одно слово – медвежатник! Не один десяток раз на медведя ходил и все с удачей! Не боялся ни черта, ни лешего, никово!… И в бога не верил. Все больше верил в свою силу, да удаль.
Вот, значит, раз собрался он на охоту. Один, – без собаки. На медведя собрался. Обычно-то на медведя как ходят: зимой, значит, на берлогу – с собаками, а летом сидьбу на деревьях делают. С ее и бьют медведя-то, – скрадывают*.
Ну, собрался, значит, в тайгу. Стал готовиться. Проверил припас, то, да се, стал винтовку смотреть. Видит, – сошки* разболтались. Стал поправлять, да как-то неловко повернул, одна сошка-то – «хрясь» и лопнула. Оне, сошки-то, у него для легкости были из листвяка* сделаны, а на концах железны наконечники надеты, чтоб, значит, крепить к стволу, да ловчее в землю втыкать.
Ну, изругал себя, конечно, дедушка за таку неловкость. Поправил кой-как сошку-то, тряпицей примотал, – вроде ладно.
А бабка-то увидела тако дело, да и отговариват его:
– Не ходи, грит, на охоту, – нельзя! – Раньшето, ить, поверья всяки были: там, в такой-то день, – в Ильин ли, че ли, – нельзя в лес ходить; в тако-то время – в реке купаться; или вот, езли к примеру сошка поломается – шибко худой считалась примета. Не к добру!
Дедушка, конечно, и сам про энту примету знал, токо карахтер больно был у него своендравный, – не хотел от свово отступаться, сердился:
– Ну, дак што, грит, за беда, коли сошка изломалась? Да она и не изломалась вовсе, а токо треснула. Вот примотаю сичас, – и всего делов…. И приметы-то у тебя все каки-то глупы, – это он бабке-то.
Собрался, однем словом. Пошел. Што с им сделаш. Бабка токо спину ему осенила крестом:
– Господи, грит, спаси и сохрани его, неслуха окаянного.
Пришел, значит, дедушка до места, влез на сидьбу, сял. Сидьба – это вроде как настил такой промеж дерев. От земли, к примеру, – сажени с две. От медведя, конечно, така высота не спасет. Каво там, все одно – достанет. Однако, езли винтовка справна, стрелок добрый, да с умом, то можно, конечно, и медведя положить.