Поезд всё не отправлялся и не отправлялся. Я уже боялся, что мы вообще никуда не поедем. Я был с мамой. И я устал. Рука у меня под гипсом и ныла, и зудела – всё разом. Мама уже вовсю постукивала спицами – стук-стук. Она вязала, словно и не задумываясь. Мама всегда так: где ни присядет, тут же давай что-нибудь вязать. Сейчас это были носки для папы.
– Всё стоим и стоим, – вздохнула мама. – И что там у них? Вон часы на платформе, времени уже первый час. Хотя, понятно, чего ещё ждать в нынешние-то дни. – И вдруг она сказала кое-что странное, я даже удивился: – Барни, если я вдруг засну, ты постереги чемодан, ладно? А то в нём всё наше добро – ну как стащат. Так что ты поглядывай на полку с багажом, мало ли что.
Я так и не понял, к чему это она. Кто его стащит-то, наш чемодан? В купе рядом с нами никого не было. Но вдруг вошёл какой-то дяденька и громко хлопнул за собой дверью. Нам он ничего не сказал и, кажется, вообще нас не увидел, а просто снял шляпу, пристроил её на полке рядом с нашим багажом и уселся напротив. Потом он глянул на часы, взял газету и скрылся за ней. А спустя какое-то время дяденьке пришлось газету отложить, чтобы высморкаться, – вот тут-то он и заметил, что я на него таращусь. И кивнул мне.
Я сразу обратил внимание, какой он весь опрятный: туфли начищены до блеска, усы – волосок к волоску. Ну и ещё воротничок с галстуком. Я решил, что такой-то чистюля вряд ли стащит мамин чемодан. И ещё в дяденьке было что-то очень знакомое. Как будто я его раньше встречал. А может, и нет. Может, это из-за того, что он был примерно одних лет с дедушкой. Смотрели они с дедушкой похоже – вроде как испытующе.
Но незнакомый дяденька очень уж был аккуратный, чего про дедушку никак не скажешь. Дедушка мой – настоящий растрёпа; на голове у него вечно всё взлохмачено, хотя и лохматиться там особо нечему. Лицо и руки у него всегда чумазые, даже если он помоется. Это потому, что он развозит уголь. А у этого дяденьки и руки были чистые, и ногти ухоженные – да и сам он был чистый и ухоженный с головы до пят.
– Ну как, сынок, прошёл я инспекцию? – осведомился он и посмотрел на меня очень выразительно.
Мама слегка ткнула меня локтем и извинилась за мою невоспитанность, а потом обратилась ко мне:
– Сколько раз я тебе говорила, Барни: невежливо так глазеть на людей. Немедленно попроси извинения у джентльмена.
– О, не переживайте, миссус[4], – улыбнулся дяденька. – Мальчишки и есть мальчишки. Я ведь тоже таким был, хоть и давненько. – Он чуточку помолчал и спросил: – Извиняюсь, миссус, а это ведь лондонский, правильно? На одиннадцать пятьдесят?
– Хотелось бы верить, – ответила мама и ещё раз меня толкнула, потому что я продолжал глазеть. Ничего не мог с собой поделать.
Станционный смотритель прошёл мимо нашего окна; он махал зелёным флажком и свистел в свисток, и от этого щёки у него надувались, а лицо делалось совсем круглым. «Как розовый воздушный шарик», – подумал я. Наконец поезд запыхтел и медленно, словно нехотя, тронулся с места. Мы поехали.
– Ну слава богу, – сказала мама.
– Ничего, если я окошко чуть приоткрою, миссус? – спросил дяденька. – Люблю, чтоб свежо.
– Да на здоровье, – откликнулась мама. – За свежий воздух денег не берут.
Дяденька дотянулся до окна, опустил раму на пару делений на кожаной полоске и уселся назад. Он снова поймал мой взгляд и в этот раз улыбнулся.
– Тебе, верно, девять? – поинтересовался он.
За меня ответила мама:
– Десять. Маловат он немножко для своих лет. Ну да ничего, быстро вытянется. А куда ему деваться? Ест-то он за себя и за всю Англию. Уж не знаю, куда в него столько влезает.
Мама говорила обо мне в точности как дедушка о своих кабачках – без умолку, радостно и гордо. Так что я, в общем-то, не возражал.
Поезд набирал скорость, уже не тащился, а бодро бежал вперёд. И голос у него стал довольный: ту-дух-ту-дух, ту-дух-ту-дух. Мне всегда нравился этот голос, этот ритм. Мы все молчали. Наш попутчик вернулся к своей газете, а я уставился в окно на тянувшиеся снаружи разбомбленные улицы. Я думал о дедушке, о его кабачках и огородике