Я пропал накануне своего двенадцатого дня рождения. Случилось это ночью 28 июля 1988 года. И только теперь я могу наконец поведать эту невероятную историю, подлинную историю. Кэнскэ взял с меня слово, что я буду молчать, – по крайней мере, пока не пройдёт десять лет. Я обещал, и потому пришлось мне все эти годы скрывать правду. Правда спала где-то в глубине меня. Но вот миновало уже больше десяти лет. Я успел закончить школу, и колледж тоже, так что время на размышления у меня было. И я решил, что моя семья и друзья – все те, кого я, получается, так долго обманывал, должны наконец узнать правду о моём исчезновении и воскресении из мёртвых.
Но есть ещё одна причина, по которой я сейчас рассказываю всё это, – куда более серьёзная причина. Кэнскэ был великим человеком, хорошим человеком, а главное, он был моим другом. И пусть весь мир узнает его таким, каким знал его я.
Мне вот-вот должно было стукнуть одиннадцать, когда пришло то письмо. А до письма я жил-поживал себе, как все, – не хуже и не лучше. В семье нас было четверо: мама, папа, я и Стелла. Или по-правильному – Стелла Артуа. Это моя собака, чёрно-белая бордер-колли; одно ухо у неё торчит, а другое висит. И она всегда всё знает заранее, что бы ни случилось. Но даже Стелла не могла предвидеть, чем для нас обернётся то письмо.
Если подумать, в моём раннем детстве всё шло по накатанной. Ничего не менялось изо дня в день. Каждое утро я отправлялся в «обезьянник» – это папа так называл школу. Он говорил, что дети на школьной спортплощадке – прямо вылитые обезьяны: верещат, пищат и болтаются вниз головой на всяких турниках и лесенках. А меня он звал Мартышкин, когда у него было шутливое настроение. Оно у папы бывало часто. Школа по-настоящему называлась школой Святого Иосифа, и мне там всё нравилось – ну, почти всё. После уроков, какая бы ни стояла погода, мы отправлялись на спортплощадку играть в футбол. Мы – это я, Эдди Доддс, который мой самый лучший в мире друг, и Мэтт, и Бобби, и другие. На спортплощадке всегда грязи было по колено. Иногда мяч просто плюхался в грязь и там застревал. У нас была своя команда, мы сами себя звали «Грязуны». И играли мы круто. Все команды гостей прокалывались на одном и том же: они ждали, что мяч сам выскочит из грязи. А мы, пока они ждали, вколачивали им по два-три гола. Правда, на чужом поле нам игралось не так лихо.
По субботам я работал – разносил газеты из магазина мистера Пейтела, что на углу. Я копил на горный велосипед. Хотя, если честно, копилось не очень: всё заработанное я обычно тратил. И с тех пор в этом смысле мало что изменилось.
А вот воскресенья всегда были особенными, это я хорошо помню. Каждое воскресенье мы всей семьёй катались на яхте по водохранилищу; Стелла Артуа облаивала каждое встречное судёнышко: нечего тут плавать, здесь наше место! Папа эти прогулки обожал, говорил, воздух над водой чистый, без всякой кирпичной пыли (это потому что папа работал на кирпичном заводе). Папа был дико увлечённый мастер на все руки. Дома он чинил всё, что ломалось, и даже то, что не ломалось. И на яхте он чувствовал себя как дома. Мама работала на том же заводе, только в офисе и на полставки, – и она тоже наслаждалась нашими водными прогулками. Я так и помню её: держит румпель, голову откинула назад, лицо подставила ветру. «Вот оно! – кричит. – Вот оно, настоящее! Такой и должна быть жизнь. Чудесно, до чего чудесно!» Мама всегда носила синюю кепку. Потому что она была капитаном, и это даже не обсуждалось. Уж будьте уверены: если задует ветер, она его нутром почует и поймает. У неё на ветер просто нюх какой-то.
В общем, отличные у нас получались воскресенья. Даже если погода была ужасная и никто на яхте не выходил, мы всё равно отправлялись бороздить водные просторы. Мы подскакивали и рыскали по волнам и упивались скоростью, – и до чего же нам было весело! Полный штиль нас тоже ни капельки не смущал. Иногда мы оказывались совсем одни на всём водохранилище. Тогда мы сидели и рыбачили – и, кстати, рыбачить у меня получалось лучше всех! – а Стелла Артуа сворачивалась на дне лодки и скучала, потому что лаять ей было не на кого.
А потом пришло то письмо. Когда оно выпало из ящика вместе с прочей почтой, Стелла Артуа на него как накинулась и чуть не порвала. На бумаге остались дырки от зубов, и письмо сделалось мокрое, но все буквы хорошо читались. Кирпичный завод закрывался, а маму с папой сокращали.
В тот день за завтраком все жутко молчали. И с тех пор мы перестали выходить на яхте по воскресеньям. Я не спрашивал почему, и так всё понятно было. Мама с папой с утра до ночи искали работу, но ничего не находилось.
По дому, словно ядовитый туман, расползлась беда. Случалось, я приду из школы, а родители злые и не разговаривают. И ссорились они теперь постоянно, всё больше из-за каких-то пустяков – раньше за ними такого не водилось. Папа бросил чинить всё в доме. Он как будто и не дома был, даже если никуда не уходил. То работу искал, то просто сидел, листая журналы про яхты, и молчал.
Я старался поменьше торчать дома и гонял в футбол до потери сознания. Но тут ещё и Эдди уехал, потому что его отец нашёл работу где-то на юге. А без Эдди в футбол уже не игралось. «Грязуны» развалились. Да и вообще всё разваливалось.
Однажды в субботу возвращаюсь я домой после газет и смотрю: мама сидит на крыльце, на нижней ступеньке, и плачет. А мама – она же сильная, никогда ни слезинки не проронит. Я её такой вообще никогда не видел.
– Голодранец несчастный, – всхлипнула мама. – Твой отец, Майкл, голодранец несчастный, вот он кто.
– А что он сделал? – спросил я.
– Он уехал, – ответила мама, и я сразу догадался, что, значит, наверное, навсегда. – Даже слушать меня не стал, куда там. У него, понимаете ли, есть план. Со мной он поделиться не изволил. Сказал только, что машину продал, и что скоро мы переезжаем на юг, и надо подыскать нам место.