«30 августа 1979 года.
Теплая безлунная ночь. Машина мчится по улице Молодежная прямиком в больницу. Затем приемный покой, равнодушные девицы, не ускорившие ленивые движения телес даже тогда, когда я рявкнул с угрозой на одну из них. Наш разговор закончился равнодушной репликой старшой: «Ты свое дело сделал, теперь шагай отседова…» И я вышел. Встал у большого окна, открывающего длинный коридор с тусклым светом от далекой двери в другое помещение. И пошла Люда между двумя рослыми санитарками, переваливаясь уточкой. С чувством щемящей жалости отошел от окна и пошел по ночному теплому городу. И вот в эту ночь, возможно, начнется новая жизнь. Кем-то оно будет? Так и заснул с несколько философскими мыслями. Разбудила с синим рассветом теща: «Вставай, отец, у тебя дочь…» Да извинит нас дите, а думали-то с Леонидом Ивановичем о парне… Спасибо, Люда, за дочь, это здорово, когда есть дочь. Значит, у меня Надя, Надежда».
А ведь была, папа, у тебя еще одна Надя. Я так много о ней знаю и не знаю ничего. Кто может сейчас сказать, какой она была, когда не только меня, но и тебя еще не существовало? Но я попробую, вдруг у нее все было именно так, как у моей самой обычной и необычной героини с самой обычной и необычной судьбой.
Маша устало покрутила в руках сновку. Интересно думать, что у валенка есть душа. Новенькие просушенные и отшлифованные валенки не были приспособлены для правой или левой ноги, первый раз их можно было надеть на любую, но вот после подстройки надеть не на ту ногу уже трудно, как будто была у них память, как у ее Толика, который каждый день запоминал и смешно коверкал новые слова. Мужчин на заводе почти не осталось, все ушли воевать, и Маша перешла на «мужскую» работу. Традиционно женщин задействовали только для сортировки, рыхления, чесания, взвешивания и пеленания шерсти. Как только появлялась укатанная сновка, ее передавали в мужской цех. В валяльной части Маша сначала не справлялась, силы в руках было мало, договаривалась с теми, кто посильней, чтобы помогали, потом благодарила, приносила продукты. Еды у них со Степаном хватало, на фронт он не пошел по состоянию здоровья, работал на продуктовом складе, домой приносил много, так что не бедствовали, как другие, но природная слабость брала свое. Когда немного нарастила мышцы и руки стали жилистыми и цепкими, смогла работать с колотушками и скалками без посторонней помощи, но все равно первую постиранную в горячей воде пару так и не смогла насадить на колодку нужного размера. Только со временем поняла, как и с какой стороны надо бить и нажимать, чтобы мокрый, усаженный в два раза чулок зашел на твердое дерево. Все никак не заходило у нее и с гражданским мужем.
В усадочном цехе было под сорок, как в жаркий летний день под палящим солнцем, а в чесальном, наоборот, стоял холод, как в степи морозной ночью. Маша знала, что бывает другая жизнь, где не надо метаться в страхе, что не сможешь выйти подышать или зайти погреться. У нее страх потерять, ошибиться или не успеть начался с десяти лет, когда она осталась без родителей. Тогда же у нее начал непроизвольно дергаться правый уголок рта. В дядькином доме ее выделяли и порой отдавали лучший кусок, когда он был. Но то ли с непривычки, то ли по природе так и не смогла она приноровиться к странным ссорам и еще более странным примирениям дяди Феди, брата ее матери, и его жены и поначалу панически боялась громких размолвок с драками и не менее шумных объятий после утихающих бурь. Тосковала по родителям, вспоминала простой тихий уют и чистоту, которой не было в доме дяди и тетки, и чувствовала себя чужой, лишней. Тетя Нина с прищуром смотрела на то, как Маша пришивала куски белой занавески – широкий сверху на месте двух ушастых краев воротника и два узких на рукавах – к лоснящейся на локтях ядрено-коричневой школьной форме, доставшейся от двух старших сестер, и со смехом приговаривала: «Ну ты, Машк, прямо фрейлина! И так бы сошло, без обшлагов, воротник бы пришила один, и будет. Они сами-то что в этой жизни видали? Почитай лучше». Но тут она как будто о чем-то вспоминала, осекалась и, продолжая тихо бормотать себе под нос, уходила в другую комнату.
Библиотека находилась через два квартала от их дома. «Здравствуй, Маша! Хочешь сушек?» – говорила ей пожилая проницательная Серафима Семеновна, угощала горячим чаем и выносила очередной роман Диккенса. Эстер Саммерсон, Дэвид Копперфильд, Оливер Твист, Крошка Доррит, Николас Никльби. Нет, у нее все еще хорошо, даже очень хорошо. А фрейлиной – Серафима Семеновна сказала, что это такая дама, которая служит царственной особе, – быть даже приятно. Маша едва заметно улыбалась, и правый уголок губ непроизвольно шел вниз – страх не отпускал, но как будто бы соглашался, что бывает и хуже.
Как-то тетка попросила Машу принести из комнаты газету растопить печь. Под пухлой стопкой «Правды», «Известий» и «Красной звезды» лежала старая потрепанная книга с названием, написанным странными буквами – часть из них были русскими, часть нет, а на конце зачем-то еще стоял твердый знак: Война міровъ. Маша не удержалась, раскрыла и начала читать. Скоро она поняла, что твердый знак на конце слов после согласных стоит просто так, i читается как И, а буква, похожая на мягкий знак, – это Е. Во врЬмя протівостоянія, въ 1894 году… Вошедшая тетя Нина выхватила из Машиных рук книгу, не глядя, сунула ее в бельевой шкаф и удивленно рассмеялась: «Ишь ты, мастей не знает, а в карты играет!»
Маша сидела на пахнущей газом, котами и требухой кухне. Соседи варили требуху для собак, семья дяди Феди для себя. На кухню зашел маленький Матвей с зеленью под носом, заныл и потянулся к столу. Маша макнула хлебную корку в кружку с водой и дала ему. Дядя Федя, вошедший следом, отогнал от стола мальчика, открыл печку и кинул туда еще несколько лепешек сухого навоза. В дверь постучали, зашла соседка вернуть картошку и лук, принесла немного сала в подарок, отозвала дядя Федю в сторону: «Федь, там это, пишут опять…» Во дворе во весь забор белой краской было выведено: «Нинка шлюха». Дядя Федя согнал всех детей в дальнюю комнату и закрыл на ключ. Наутро Маша, две ее старшие сестры и тетя Нина красили забор. Тетя Нина широко улыбалась и весело подмигивала Маше здоровым глазом. Второй, заплывший, с синевато-желтыми разводами по векам она берегла.