Людмиле Александровне Верховской исполнилось тридцать шесть лет. Восемнадцать лет, как она замужем. Обе ее дочки – Лида и Леля – погодки, учатся в солидной частной гимназии; Леля идет классом ниже старшей сестры. Сын Митя, классик, только что перешел в седьмой класс. Людмила Александровна слывет очень нежною матерью; а в особенности любит сына. Она сознается:
– Пристрастна я к нему, сама знаю… но что же делать? Митя – мой Вениамин.
В московском обществе, не в самом большом, но, что называется, порядочном: среди не вовсе еще оскуделого дворянства Собачьей площадки, Арбатских и Пречистенских переулков, среди гоняющейся за ним и подражающей ему солидной буржуазии, – опять-таки только солидной, старинной, а не с шалыми миллионами, невесть откуда выросшими, чтобы вскоре и невесть куда исчезнуть, – Людмила Александровна пользуется завидным почетом. Ее ставят в образец светской женщины хорошего тона. Злополучнейший из московских мужей, Яков Асафович, или, как любит он, чтобы его звали Иаков Иосифович Ратисов, всякий раз, когда переполняется чаша его супружеских горестей, колет своей дражайшей, но легкомысленной половине глаза примером Людмилы Александровны:
– Олимпиада Алексеевна! побойтесь Бога! ведь у нас с вами – не жизнь, а канареечное прыганье какое-то: с веточки на веточку, с жердочки на жердочку – порх, порх!.. Я не говорю вам: откажитесь от общества, от удовольствий, забудьте свет, превратитесь в матрону, дома сидящую и шерсть прядущую. Сделайте одолжение: вертитесь в вашем обществе, сколько вам угодно, – не препятствовал, не препятствую! и не могу, и не хочу препятствовать!.. Но всему же есть мера: даже птица, наконец, и та свое гнездо помнит. Вам же – дом, дети, я, слуга ваш покорнейший, – все трын-трава. Мы для вас – точно за тридевять земель живем, в Полинезии какой-нибудь. Если у вас не сердце, а камень, если вам не жаль нас – по крайней мере, посовеститесь людей!
– Каких же людей? – огрызалась Олимпиада Алексеевна – рыжеволосая, белотелая «король-баба», беспечности и беспутства которой не унимали ни порядочные уже годы, ни видное общественное положение мужа.
– Да хоть падчерицы вашей, Людмилы Александровны Верховской. Уж кажется, никто не скажет, что не светская женщина. И живет не монахиней: всюду бывает, все видит, со всеми знакома. А при всем том посмотрите: в доме у нее порядок, в семье – мир, тишина, согласие; муж – не вдовец при живой жене, дети – не сироты от живой матери…
– Нашли кем попрекать! – равнодушно возражала Олимпиада Алексеевна. – Людмилою!.. Вы бы еще статую какую-нибудь мраморную припомнили… Людмил разве много на свете? Она у нас одна в империи. Я и то удивляюсь, что ее еще держат на свободе, а не заперли в музей под стекло, в поучение потомству… Знаете, как Кузьма Прутков говорил: «Друг мой, удивляйся, но не подражай!..» Людмила уже и в институте была «парфеткою».
– Но ведь и вы же, сказывают, – сколько это ни невероятно – в институте были из парфеток? – язвил Ратисов.
– Была, да, слава Богу, вовремя опомнилась. А Милочка – так в парфетках на всю жизнь и застряла…
Между тем Людмила Александровна была замужем за человеком и старше ее на целых двадцать лет, и далеко не блестящим ни по уму, ни по внешности. Только сердце для Степана Ильича Верховского Господь Бог выковал из червонного золота, да честен он был – «возмутительно», как смеялись над ним товарищи по службе. Он обладал недурным состоянием, но далеко меньшим, чем оставил его жене покойный отец ее – известный «человек сороковых годов», Александр Григорьевич Рахманов, разделивший по завещанию все свое движимое и недвижимое пополам между единственной своей дочерью Людмилой Александровной и второй женой, Олимпиадой Алексеевной, урожденной Станищевой: о ней именно – во втором браке Ратисовой – только что шла речь. Капитал Людмилы Александровны считался неприкосновенным – «детским». Жили Верховские на довольно крупное жалованье Степана Ильича из солидного московского банка, где он искони директорствовал и справил уже двадцатипятилетний юбилей своего директорства.
За Людмилою Александровною, как за молодою женою пожилого мужа, много ухаживали. Однако Степану Ильичу не приходилось ревновать жену: она была верна ему безусловно. Эта женщина имела счастливый талант – как-то незаметно переделывать своих поклонников просто в друзей, полных самой горячей к ней привязанности, но чуждых любовного о ней помышления. Один из поклонников, возвращенных Людмилою Александровною – как сам он сострил – «с пути бессмысленных мечтаний на путь общественных добродетелей», двоюродный ее брат, судебный следователь Синев, спросил ее однажды:
– Скажите, кузина: как это вы – такая молодая, красивая, умная, живая – ухитряетесь оставаться верною человеку, которого не любите?
– Кто же вам сказал, что я не люблю Степана Ильича?
– Логика. Он немолод, некрасив; нельзя сказать, чтобы хватал звезды с неба…
– Лжет ваша логика. Если хотите знать правду, замуж я шла действительно не любя. Но я слишком уважала Степана Ильича, чтобы показать ему свое равнодушие в первые годы нашего брака. А там, за детьми – трое ведь у нас, да двое умерли! – я, право, до того свыклась со своим положением, что теперь даже и представить себе не могу, как бы я жила не в этом доме, не женою Степана Ильича, без Мити, Лиды и Лели…
– Неужели ни один мужчина не интересовал тебя за эти восемнадцать лет? – пытала Людмилу Александровну в интимной беседе Олимпиада Алексеевна Ратисова.
– После замужества? Ни один.
– Гм… Не очень-то я тебе верю. Сама за старым мужем жила: ученая… А Сердецкий, Аркадий Николаевич? Его-то в каком качестве ты при себе консервируешь?
– Как тебе не стыдно, Липа? – вспыхивала Верховская. – Неужели если мужчина и женщина не любовники, то между ними уж и хороших отношений быть не может?
– Да я – ничего… Болтали про вас много в свое время… Ну, и предан он тебе, как пудель… Весь век прожил при семье вашей сбоку припекою, остался старым холостяком: Тургенев этакий при Полине Виардо… Собою почти красавец, а без романа живет… даже любовницы у него нет постоянной… я знаю… Спроста этак не бывает. До пятидесяти годов старым гимназистом вековать этакому человеку – легко ли? И под пару тебе: ты у нас образованная, читалка, а он литератор, философ… целовались бы да спорили о том, что было, когда ничего не было…
– Аркадий Николаевич был мне верным другом и остался. Между нами даже разговора никогда не было – такого, как ты намекаешь, – романического.
– Вам же хуже: чего время теряли? Сердецкий – и умница, и знаменитость… чего тебе еще надо? Ну да ваше дело: кто любит сухую клубнику, кто со сливками – зависит от вкуса… Итак, ни один?