Холодно…
Холод – вот единственный проводник в мире теней и шорохов. Ни боль, ни страх – только холод. Такой пронзительный, такой живой, едва ли не живее ее самой. Открывать глаза страшно, не открывать – еще страшнее. Может, если решиться, стряхнуть с себя наваждение, то окажется, что все это – и холод, и до костей пробирающий ужас – всего лишь сон, игры подсознания. Нужно сделать над собой усилие, потому что в противном случае она так и останется в этом стылом чужом мире, так и не узнает, что же с ней случилось.
Ну же!
Глубокий вдох – легкие полны колючей пыли, в горле дерет и в носу щекотно. Выдох – вместе с облачком пара изо рта вырывается кашель, рассыпается эхом в гулком пространстве, белыми хлопьями оседает на голых, содранных в кровь коленках.
Не страшно. Ей совсем не страшно. Только холодно. Холод окутывает плечи вуалью, тянет остатки тепла из заледеневшего позвоночника, мурлычет что-то ласковое, отвлекает от главного.
Главное. Главное – понять, где она. Остальное потом.
Босые ноги – босые?! – касаются каменных плит, стылых, припорошенных не то пеплом, не то пылью. Это только сначала кажется, что вокруг тьма кромешная, а если присмотреться…
Черные стены щерятся глубокими трещинами. Низкий, нависающий над головой потолок в клочьях паутины. А еще запах, вернее, мешанина запахов: пыль, свечной воск, кровь и тлен…
И то, на чем она лежит – нет, уже сидит, – тоже не из обычной человеческой жизни. Под ладонью камень и пыль, и, кажется, наплывы свечного воска, а еще острые сколы, от которых пальцы тут же начинают кровоточить. Саркофаг, огромный каменный саркофаг, который вслед за остатками тепла каплю за каплей высасывает из нее, нечаянной жертвы, жизнь.
Хочется кричать, орать во весь голос, но вместо крика из горла вырывается лишь судорожный хрип. Щеки касается что-то невесомое, щекотное. Касается, а потом ныряет за ворот блузки.
Паук! Пауки, маленькие мохнатые твари. Их она боится больше, чем саркофагов, замкнутых пространств и холода, это то, что может заставить ее действовать.
От крика, на сей раз пронзительно громкого, по крышке саркофага бежит мелкая дрожь, с потолка планирует тканое облако паутины, а в темноте, там, куда не может пробиться скудный лунный свет, испуганно мечутся черные тени. Крысы?.. Летучие мыши?..
Не время гадать!
Липкие нити паутины хватают за голые лодыжки, мешают двигаться, но если сделать над собой еще одно, самое последнее усилие, то вот она – дверь, остается только руку протянуть…
За спиной кто-то двигается, кто-то большой, гораздо больше крысы или летучей мыши. И затылок немеет от чужого ледяного дыхания. Нет, не дыхания, порыва ветра! Нельзя верить в то, что в склепе есть еще кто-то живой. Или неживой…
Дверь тяжелая. Чтобы открыть ее, приходится навалиться всем телом, прижаться мокрой от слез щекой к шершавой, как наждачная бумага, поверхности.
Пронзительный скрип петель – и в лицо ударяет порыв ветра. Ветер пахнет снегом, сырой землей и отчего-то хризантемами. Он прошит непривычно ярким лунным светом. В свете этом надгробия и покосившиеся кресты кажутся ненастоящими, словно вырезанными из картона. А за спиной, в гулкой тишине старого склепа слышится едва различимый шепот:
– Анна…
* * *
День выдался не просто неудачным, а катастрофически неудачным, хотя начинался очень даже многообещающе. С самого утра позвонила Любаша и прокуренным баском гаркнула в трубку:
– Спишь, Алюшина? Не спи, царство небесное проспишь!
Анна, которая проснулась два часа назад и уже успела переделать все домашние дела, лишь пожала плечами, потому что знала, спорить с Любашей – себе дороже.
Так уж повелось, что староста их группы Любовь Зима с самого первого дня знакомства взяла добровольное шефство над Анной Алюшиной, девкой деревенской, неразумной. Любашу нисколько не смущал тот факт, что девка деревенская, неразумная, была коренной горожанкой, а сама она приехала в областной центр из такого далекого далека, что название сразу и не вспомнишь. Любаша зрила в корень и мгновенно вычисляла в людях ту особенную, никак не связанную с пропиской принадлежность к яркому и переменчивому городскому миру. В Анне этой принадлежности не прослеживалось, зато имелась однокомнатная квартира, в которую Любаша на первом же курсе вселилась на правах лучшей подруги.
Сначала, правда, ни о какой особой дружбе речь не шла, и Любашей двигал исключительно шкурный интерес: общежитие иногородним их институт не предоставлял, а снимать квартиру ей было не по карману, а тут Анна, по причине отъезда родителей в длительную заграничную командировку оставшаяся в одиночестве аж на тридцати квадратных метрах жилой площади. Ей же, девке неразумной, деревенской, наверное, страшно одной-то! Да и, что ни говори, вдвоем оно как-то сподручнее и веселее.
Любаша Анне так и заявила, добавив, что нечего жировать, когда лучшей подруге голодно, и холодно, и жить негде. Уже многим позже она созналась, что ни на что особенно не рассчитывала, потому что понимала, что такую дуру, которая согласится пустить к себе в дом чужого человека, еще нужно поискать. Анна же взяла и согласилась. И отнюдь не по доброте душевной, как до сих пор считала Любаша, а тоже из шкурного интереса. Ей, всю жизнь прожившей под опекой родителей, после их отъезда вдруг стало страшно и невыносимо тоскливо. Оказалось, что в свои неполные восемнадцать не умеет она ни вести хозяйство, ни готовить, ни с умом распоряжаться средствами, которые ежемесячно присылали из-за границы родители. А Любаша, несмотря на претенциозность и далеко идущие планы, была отменной хозяйкой: толковой, рачительной, знающей цену деньгам и умеющей найти им правильное применение.
Едва переехав к Анне, Любаша тут же отвадила соседа-алкаша, каждый день заглядывавшего за «копеечкой в долг», добилась не только моральной, но и материальной компенсации от соседки сверху, которая с завидным постоянством забывала закрывать кран в ванной и заливала Анну, отлупила кота Марьивановны, соседки по лестничной площадке, который повадился гадить под их дверь, обматерила саму Марьивановну, за избиение кота грозившуюся вызвать милицию и навести на них, вертихвосток окаянных, порчу, и в довершение завела дружбу с местной шпаной, которая раньше не давала Анне прохода, а теперь с молчаливой многозначительностью уступала дорогу. На все это у деятельной и энергичной Любаши ушло меньше недели. И столько же времени понадобилось Анне, чтобы понять, что сделку они совершили крайне удачную для обеих.
Если нужно было что-то сугубо материальное и практичное, на первый план выступала Любаша с ее просто невероятными пробивными способностями. Если вопрос касался тонких материй, пальма первенства переходила к Анне, потому что, несмотря на наглость, нахрапистость и мертвую хватку, была у Любаши ахиллесова пята: отношения с противоположным полом у нее либо не складывались, либо складывались, но ненадолго. Иногда ее, с виду независимую и разбитную, мог обидеть сущий пустяк, и тогда она надолго погружалась в пучину депрессий и самокопаний, и только Анне удавалось подобрать нужные слова, чтобы вернуть подругу к нормальной жизни. И кофе Анна варила такой, какой у Любаши никогда не получался, а кофе Любаша любила едва ли не больше, чем коварных мужиков…