Ты дома. Всё чин по чину.
Ложишься в постель. Отбой!
Спи, мальчик! Ты был мужчиной,
побудь же теперь собой.
Пускай тебе реже снится,
как месяц тому назад
огромной хвостатой птицей
летел над тобой закат.
Там день наполнялся зноем,
сражающим наповал,
который ещё весною
все травы испепелял.
Но в местности той пустынной
растут теперь деревца…
Спи, мальчик! Ты был мужчиной,
останься им до конца.
* * *
Эта степь ровна, как доска:
ни юрты, ни кустика, ни леска,
лишь только на спинах горячих скал
ветер покачивает облака.
Мы в крае ином родились, росли,
и вот по пустыне идём, пыля.
Нету страшнее этой земли,
но это всё-таки наша земля.
Вся в шрамах, вся в трещинах рваных ран,
такыры, колючки и ковыли…
Призывно свистит на юру варан —
всесильный хозяин этой земли.
И мы охраняем её покой,
и эта земля, как приёмная мать,
тянется к нам саксаульей рукой,
словно пытаясь обнять…
* * *
Тот барак именовался: «Баня»,
но обман всё это на обмане:
нечем вовсе отмывать салаг —
мы ещё тогда совсем не знали,
что вода здесь только привозная,
что она – любых дороже благ.
Мы не знали то, что с нею тяжко,
что её положено полфляжки
и что пахнет хлоркою она,
что мы будем жить зимой в палатке,
а с зимы, известно, взятки гладки:
нет тепла – то не её вина.
Нам не отогреться до июля,
когда мухи носятся, как пули,
когда пот стекает в сапоги,
но тогда внезапно станет ясно,
почему так в мире всё контрастно:
потому, что мы ему – враги.
Но враги ли? По большому счёту,
мы его не посылали к чёрту,
и совсем не замышляли месть.
Да, он запрещает самостийность,
но, проверив нас на совместимость
он признал: она как будто есть.
Я ему признателен за это:
за испепеляющее лето,
что в буран не видно ничего,
что в степном и вьюжном Казахстане
мы однажды все, наверно, станем,
пусть слегка – похожи на него.
* * *
Здесь в мае еще зелена трава,
парят над ней высоко орлы.
Как будто мельничьи жернова,
крылья их тяжелы.
Древние русла высохших рек.
Сокровищ любых здесь дороже вода…
Но однажды сюда пришёл человек
и остался здесь навсегда.
Он землю пахал и скот свой пас,
задумывал тысячу тысяч дел.
И был у него слегка узок глаз
оттого, что на солнце, щурясь, глядел.
Он шел, как будто кем-то ведом,
следов на песке оставалась цепь.
У каждого есть свой собственный дом,
а у него – степь.
Она для него – сестра и мать,
и он, даря ей тепло своё,
с полуслова может её понимать,
с полуветра – голос её.
* * *
Тот край давно рассадник ишемий —
вмиг захвораешь, если ты неловок.
Застыла степь в объятьях тишины
лисою, что в охоте на полёвок.
Открыт ветрам чернеющий угор,
простор ошеломительный, бескрайный.
Пусть этот мир, как нищий, рван и гол —
не в этом ли естественность и тайна?
Здесь столько дней расплющено зазря,
на времени безумной наковальне.
Окраина. Бесплодная земля,
а вместе с тем загадка вековая.
Здесь выцвела небес голубизна
и, говорят, недалеко от ада.
Я здесь, признаться, даже и не знал,
что выжить можно, если очень надо.
* * *
Во все стороны разлеглась
степь – вместить её взгляд не мог, —
и такая густая грязь,
что нельзя отодрать сапог.
И такая в ней скрыта грусть,
что она, сердца бередя,
маринуется, словно груздь,
в маринаде крутом дождя.
Ни фундамента нет, ни стен,
но постройки здесь не нужны,
словно эта пустая степь —
исправление кривизны.
Я свернусь клубком, как удав:
выбор мой беспощадно крут,
и поеду я не туда,
где меня, вероятно, ждут.
Я навеки покину дом
и забудет меня родня.
Нетудальный этот синдром
станет правилом для меня.
Когда слякоть и неуют,
когда дальние поезда,
когда вновь колёса поют
гимн дорогам, что не туда.
* * *
Я это когда-то на собственной шкуре примерил,
на шкуре салаги, на скорбном пути новобранца:
не может поэт стать когда-то воякой примерным,
ведь в личность другую не светит ему перебраться.
Теряются мысли, когда лишь одна несвобода.
Измена себе станет божьему дару изменой.
Но как быть со звездами? Там, в глубине небосвода,
они подчиняются строгим законам Вселенной.
Но как быть с другими, кто, не предаваясь печали,
восславил войну? Это, вроде, достойные люди.
Они убивали? Ну да, и они убивали.
Найдём ли подтекст в сердцевине их трепетных судеб?
Но полно! Секрета тут нету. Искать его тщетно.
И мысль эту трудно измерить практичною прозой:
они убивали, когда то убийство священно —
во имя отчизны, когда была жизнь под угрозой.
Не надо теперь вытирать о минувшее ноги.
Считаясь солдатом, я всё же остался поэтом.
И что из того, что я был в эти дни одиноким?
Я бился за нашу свободу, не зная об этом.
Я вытерпел всё, если даже за шизика держат,
я вытерпел всё, испытанья казалась мне лажей,
ведь наша свобода нуждается в мощной поддержке,
и я отстоял её честно и без камуфляжа.
* * *
Я опять ни к чему ниоткуда приплыл.
Гауптвахта… Мне здесь не положен матрас.
Выводной, не томи, здесь звереют клопы,
я хочу подышать – ну, хотя б через раз.
Не осмыслят сие ни Платон, ни Декарт,
что отсюда транзит разве только в дисбат.
Это вроде купе, только это – плацкарт,
и страшнее чем это, быть может, лишь ад.
Вот и всё. Мне на жизни поставили крест,
и клопов легион наступает опять
к жениху, потерявшему столько невест,
что уже не способен за них воевать.
* * *
Можно, наверно, сойти с ума,
если тот час настал,
если вокруг ветров кутерьма,
Северный Казахстан.
Степь та в белёсой траве мертва,
ждёт, как сурка питон.
Здесь бы напиться воды сперва,
а умереть – потом.
Глаз устаёт. Тут простор сквозной.
Солнце не может сесть.
Здесь до серёдки прожарит зной,
если серёдка есть.
Здесь я осунулся, одичал…
Дело, наверно в том,
что, как тифозник, степь по ночам
дышит горячим ртом.
Скулы ей судорогой свело.
Это – какой-то шок.
Ей, как и нам с тобой, тяжело,
превозмогать ожог.
Всё измолотит своим цепом
лютых ветров отряд.
Этот свирепый антициклон
люди не победят.
И не покажется вовсе – нет! —
вялотекущим сном
этот совсем настоящий бред,
этот жары дурдом.