Францу Йозефу Иоганну Готтлибу Фоглеру,
на адрес маэстро Антониуса в Париже
Мой дорогой Зефферль!
Говорят, в день, когда умер Моцарт, шел дождь.
Наверное, Господь оплакивает музыкантов в дни их похорон. Когда мы хоронили папу на церковном кладбище, дождь лил как из ведра. Священник прочел молитвы над телом папы с несвойственной ему быстротой; ему не терпелось скорее укрыться от дождя, грязи и слякоти. Помимо родных на похоронах присутствовали лишь папины приятели из таверны, которые немедленно ретировались, как только поняли, что никаких поминок не будет.
Где ты был, mein Bruderchen[2]? Где ты сейчас?
Отец оставил нам богатое наследие, Зефф, состоящее, во-первых, из музыки, а во-вторых – из огромных долгов. Бесчисленное количество раз мы с мамой проверяли счета, пытаясь увязать то, что мы должны, с тем, что можем заработать. Мы боремся, чтобы не опуститься на самое дно, стараемся удержаться на плаву, но гостиница медленно увлекает нас вниз, в забытье. Наши запасы истощаются, как и деньги.
Но нам, по крайней мере, удалось наскрести достаточно средств и похоронить папу на чистом участке на церковной земле. Папины кости, по крайней мере, будут покоиться рядом с его предками, а не попадут в нищенскую могилу за пределами города. По крайней мере, по крайней мере, по крайней мере.
Я бы очень хотела, чтобы ты был здесь, Зефф. Ты должен был быть здесь.
Почему ту молчишь?
Полгода прошло, а от тебя ни весточки. Неужели мои письма опаздывают и приходят по адресу, когда ты уже в другой гостинице, в другом городе, готовишься к следующему выступлению в рамках гастролей? Поэтому ты не ответил? Тебе известно, что папа умер? Что Кете порвала помолвку с Гансом? Что Констанца ведет себя все более странно и эксцентрично, что мама – мужественная, непоколебимая, несгибаемая мама – рыдает тайком, когда думает, что мы ее не видим? Или ты молчишь, чтобы наказать меня за те месяцы, что я провела вдали от тебя, в Подземном мире?
Любовь моя, мне очень жаль. Если бы я могла написать тысячу песен, тысячу слов, я бы в каждой песне, в каждом слове сказала тебе, как мне жаль, что я нарушила данное тебе обещание. Мы обещали друг другу, что расстояние нас не разлучит. Мы обещали писать друг другу. Мы обещали делиться друг с другом своей музыкой на бумаге, чернилами и кровью. Я нарушила эти обещания. И надеюсь, что ты меня простишь. Мне столь многое нужно тебе рассказать, Зефф. Так много всего, что я хочу, чтобы ты услышал.
Пожалуйста, напиши как можно скорее. Мы по тебе скучаем. Мама скучает, Кете скучает, Констанца скучает, но больше всего по тебе скучаю я.
Твоя навеки любящая сестра,
автор «Эрлькёнига»
Францу Йозефу Иоганну Готтлибу Фоглеру,
по адресу маэстро Антониуса
Париж
Mein liebes Bruderchen[3]!
Еще одна смерть, еще одни похороны, еще одни поминки. Фрау Берхтольд на прошлой неделе была найдена мертвой в своей постели с инеем на губах и серебристым шрамом поперек горла. Ты помнишь фрау Берхтольд, Зефф? Она вечно бранила нас за то, что мы развращаем хороших, богобоязненных деревенских детей своими жуткими байками о Подземном мире.
И вот она умерла.
Она третья за этот месяц, кто ушел таким путем.
Мы все опасаемся чумы, но если это чума, то это эпидемия, какой мы еще не знали. Ни сыпи, ни синяков, никаких признаков болезни, никаких симптомов. Усопший выглядит целым и невредимым, как будто к нему не прикасались, если не считать серебристых отметин на губах и на шее. Они умирают ни с того ни с сего – и старые, и молодые, и мужчины, и женщины, здоровые и немощные, крепкие и слабые – умирают все.
Поэтому ты не пишешь? Ты здоров, цел и невредим? Ты вообще жив? Или следующее письмо с твоим именем разобьет нам сердце и заставит организовать еще одни похороны?
Городские старожилы бормочут себе под нос зловещие предзнаменования. «Заколдованные, – говорят они. – Помеченные гоблинами. Проделки дьявола. Запомните наши слова: быть беде».
Помеченные гоблинами. Серебро на шее. Иней на губах. Я не знаю, что все это значит. Когда-то я верила, что любви достаточно для того, чтобы мир продолжал вращаться. Достаточно, чтобы преодолеть Древние законы. Постепенно в нашей скучной, отсталой деревушке происходит гибель здравого смысла, неприятие просвещенной мысли и возвращение к забытым ритуалам. Я тому свидетельница. Соль на каждом пороге, перед каждой дверью. Даже старый пастор защитил ступени нашей церкви от зла, нанеся на них сплошные белые линии, стирающие, однако, границы между верой и суеверием.
От Констанцы никакого толку. Она в эти дни почти не разговаривает и совсем не похожа на ту бабушку, какая была у нас прежде. По правде говоря, она меня беспокоит. Констанца выходит из своих комнат очень редко, а когда выходит, мы не знаем, чего от нее ждать. Порой она присутствует в настоящем, все подмечает, раздражается и вспыхивает, как раньше, но в другие дни кажется, будто она живет в другом году или даже другой эпохе.
Кете и я каждый вечер послушно оставляем поднос с едой перед ее комнатой, но каждое утро он остается нетронутым. Она может откусить кусочек хлеба или сыра, или оставить капли молока на полу, похожие на следы шагов феи, но, кажется, единственное, чем живет Констанца, – так это страхом и верой в Эрлькёнига.
Но чтобы продолжать жить, одной веры недостаточно.
Помешательство у нее в крови, как говорит мама. Мания и меланхолия.
Помешательство.
Мама говорит, что наш отец пил, чтобы прогнать своих демонов и заглушить бурю внутри. Его дедушка, отец Констанцы, тонул в этом водовороте. Поначалу папа тонул в выпивке. Я этого не понимала, пока демоны не появились у меня самой.
Иногда я боюсь, что водоворот внутри меня. Помешательство, мания, меланхолия. Музыка, волшебство, воспоминания. Вихрь, кружащийся вокруг правды, которую я не хочу признавать. Я не сплю, поскольку боюсь знаков и чудес, которые вижу при пробуждении. Колючие виноградные лозы ранят здоровые ветви, невидимые черные когти стучат и клацают, а на лепестках распускающегося цветка выступает кровь.