М. г., я не разделяю мнения, которое, как Вам известно, в большом ходу между художнической и литературной братьей, между артистами вообще, – мнения, что критика – бесполезное дело и что гг. критики злобствуют вследствие собственного бессилия; я, напротив, полагаю, что особенно у нас, в России, критике предстояла и предстоит великая и важная задача, которую она не раз уже разрешала блестящим образом в лице Белинского, Добролюбова и некоторых других и которая не потеряет своего первостепенного значения до тех пор, пока будут необходимы у нас педагогические отношения сознательно мыслящих умов к остальной массе общества. При подобном воззрении на критику мне тем больнее видеть это могущественное орудие в руках неискусных и недобросовестных – и вот причина, побудившая меня обратиться к Вам с настоящим письмом.
Нечего и говорить, что речь идет не обо мне. Никто в своем деле не судья; да и в конце концов мне на критику слишком жаловаться нечего. Правда, в последнее время я сам себе напоминал те турецкие головы, о которые посетители народных гуляний пробуют свои силы ударом кулака: не было ни одного начинавшего критика, который не попытал бы надо мною своего размаха… И то не был «размах без удара», по выражению Белинского; напротив, иной бил очень ловко и метко[1]. Но, повторяю, речь не обо мне. Я хочу сказать несколько слов о статье, появившейся в сентябрьской книжке «Отечественных записок» и посвященной разбору сочинений Я. П. Полонского, правильнее говоря – первых двух томов нового издания его сочинений.
Статья эта попалась мне в руки в то самое время, когда я оканчивал чтение появившихся в покойной «Литературной библиотеке»{1} «Признаний Сергея Чалыгина». Публика наша, кажется, не обратила никакого внимания на это замечательное произведение Полонского. Недостаток ли симпатии к журналу, в котором оно появилось, недоверие ли ко всякому стихотворцу, пишущему прозой, причиною этого равнодушия – не знаю; но знаю несомненно, что оно незаслуженное и что нашей публике не часто предстоит читать вещи, более достойные ее внимания. «Признания» эти, которых вышла только первая часть, принадлежат к роду литературы, довольно тщательно возделанному у нас в последнее время, а именно – к «воспоминаниям детства». Уступая известным «Воспоминаниям» графа Л. Н. Толстого в изящной отделке деталей, в тонкости психологического анализа, «Признания Чалыгина» едва ли не превосходят их правдивой наивностью и верностью тона – и во всяком случае достойны занять место непосредственно вслед за ними. Интерес рассказа не ослабевает ни на минуту; выведенные личности очерчены немногими, но сильными штрихами (особенно хорош декабрист, друг матери Чалыгина{2}), и самый колорит эпохи (действие происходит около двадцатых годов текущего столетия) схвачен и передан живо и точно. Вполне удалось автору описание известного наводнения 1824 года так, как оно отразилось в семейной жизни: читатель присутствует при внезапном вторжении великого общественного бедствия в замкнутый круг частного быта; каждая подробность дышит правдой. Выражения счастливые, картинные попадаются на каждой странице и с избытком выкупают некоторый излишек вводных рассуждений – единственный и в сущности маловажный недостаток произведения г. Полонского. Впрочем, он уже до «Признаний Чалыгина» показал, что умеет так же хорошо писать прозой, как и стихами. Стоит вспомнить его «Тифлисские сакли»,{3} его «Груню» и т. п. Нельзя не пожелать, чтоб он довел до конца эти интересные «Признания».
Г-н критик «Отечественных записок», автор вышеупомянутой статьи в сентябрьском №, совершенно противуположного мнения о таланте г. Полонского. Он находит в его сочинениях одну «бесконечную канитель слов, связь между которыми обусловливается лишь знаками препинания, бессодержательное сотрясение воздуха, несносную пугливость мысли, не могущей вызвать ни одного определенного образа, формулировать ни одного ясного понятия; туманную расплывчивость выражения, заставляющую в каждом слове предполагать какую-то неприятную загадку»[2], и всё это потому, что г. Полонский, по понятию критика, не что иное, как писатель безо всякой оригинальности, безличный, второстепенный писатель-эклектик.
Не могу не протестовать против подобного приговора; не могу не заявить, что критик, его произнесший, тем самым наглядно показал, что лишен главного качества всякого критика, лишен чутья – понимать, лишен умения проникнуть в чужую личность, в ее особенность и значение. Оставляю в стороне все эти «канители», «сотрясения воздуха» – все эти «жестокие» слова, пущенные в ход для уснащивания речи; но самое определение Полонского как писателя несамобытного, эклектика, неверно в высшей степени. Если про кого должно сказать, что он не эклектик, не поет с чужого голоса, что он, по выражению А. де Мюссе, пьет хотя из маленького, но из своего стакана[3],{4} так это именно про Полонского. Худо ли, хорошо ли он поет, но поет уж точно по-своему. Да и скажите, прошу вас, кому подражал Полонский в своем «Кузнечике-музыканте»,{5} этой прелестной, исполненной грациозного юмора идиллии, которая переживет и уже пережила многое множество современных ей произведений, выступивших в свет с гораздо большими претензиями? Г-н критик не признает оригинальности в Полонском; но стоит обладать некоторою лишь тонкостью слуха, чтоб тотчас признать его стих, его манеру[4]. Стихотворение, которое г. критик – не без коварного умысла (постыдная, в нашей журналистике часто употребляемая уловка) – приводит, как одно из лучших[5] и над которым он потом глумится, вовсе не может служить примером того, чем собственно отличается поэзия Полонского. В этом стихотворении выражается скорее слабая сторона его таланта, а именно: его несколько наивное подчинение тому, что называется высшими философскими взглядами, последним словом общечеловеческого прогресса и т. п. Искреннее уважение, даже удивление, которым он проникается перед лицом этих «вопросов», внушают ему стихотворения, то торжествующие, то печальные, в которых благонамеренность и чистота убеждения не всегда сопровождается глубиною мысли, силой и блеском выражения. Не в подобных произведениях следует искать настоящего Полонского; зато там, где он говорит о действительно пережитых им ощущениях и чувствах, там, где он рисует образы, навеянные ему то ежедневною, почти будничною жизнью, то своеобразной, часто до странности смелой фантазией (укажу, например, на стихотворение «Тишь и мрак»), – там он если не всякий раз заявляет себя мастером, то уже наверное всякий раз привлекает симпатию читателя, возбуждает его внимание, а иногда, в счастливые минуты, достигает полной красоты, трогает и потрясает сердце. Талант его представляет особенную, ему лишь одному свойственную, смесь простодушной грации, свободной образности языка, на котором еще лежит отблеск пушкинского изящества, и какой-то иногда неловкой, но всегда любезной честности и правдивости впечатлений. Временами, и как бы бессознательно для него самого, он изумляет прозорливостью поэтического взгляда… (см. стихотворение: «Жалобы музы» в «Оттисках»). Древний мир также не чужд его духу; некоторые его «античные» стихотворения прекрасны (например, «Аспазия», «Наяды»).